Проза первой четверти XIX века

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Проза первой четверти XIX века

Проза первой четверти XIX века развивалась более драматично, чем поэзия, которая на протяжении тридцати лет, вплоть до пушкинских «Повестей Белкина» и прозы Гоголя, занимала лидирующее положение в литературном процессе. Сказывалась инерция классического периода истории русской литературы XVIII века. Поэтика классицизма установила особое соотношение между поэзией и прозой. Проза считалась «низким» родом литературы. Сложные философские и нравственные проблемы были предметом поэзии или «высоких» жанров драматургии (трагедия). «Презренная проза» имела дело с «низменной» действительностью, чуждой разумных оснований, купающейся в невежестве и развращенности. Эта проза натуралистически описывала нравы общества, не чуждалась бытового просторечия. Картины порочной действительности в ней служили в качестве образцов для назидания, которое обычно вторгалось в повествование, как «бог из машины»: или в виде авторских морализирующих заключений и комментариев, или через включение в ход действия героев-резонеров, ходячих носителей добродетели. За всем этим, конечно, стояла гордыня возомнившего себя Богом человеческого разума, с высоты абстрактных теорий презрительно третировавшего живую жизнь. Художественным изображением схватывалась лишь пошлая ее сторона, светлое же начало привносилось извне в виде готовой моральной сентенции. Уклон в натурализм и резонерство был слабой стороной так называемого «просветительского реализма» второй половины XVIII века. Но его традиции перекочевали и в литературу начала XIX столетия. Они проявились в творчестве двух писателей-романистов этого периода – А. Е. Измайлова и В. Т. Нарежного.

Роман А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799-1801) – это жизнеописание молодого дворянина Евгения Негодяева, испорченного богатыми и невежественными родителями. Порчу довершает общение дворянского недоросля с распущенным «вольтерьянцем» Развратиным, который из учения французских энциклопедистов выносит лишь безбожие и аморальную житейскую философию. Нравственное «образование» Негодяев увенчивает в столице, где умудряется в пять лет промотать отцовское состояние и отдать Богу душу. Все герои этого романа руководствуются в жизни только низменными побуждениями и поступками. Невежественные и порочные помещики, лихоимцы-чиновники, французские модистки из девиц легкого поведения, гувернер-каторжник, «вольнодумец» из разночинцев… Нравоучительная тенденция идет от автора, резонирующего над изображением порока и разврата. Никаких попыток найти что-либо светлое в самих героях сочинитель не предпринимает.

Свой первый роман «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» В. Т. Нарежный пытался опубликовать в 1812 году. Но изображение быта и нравов русского общества было в нем столь резким, что на три вышедшие в 1814 году части романа полиция наложила запрет, изъяв их из обращения и запретив дальнейшую публикацию. Три следующие части, последняя из которых осталась недоработанной, увидели свет лишь в советское время. Поэтому в литературную жизнь начала XIX века роман фактически не вошел. В предисловии автор связывает его замысел с просветительской нравоописательной традицией: цель его – «изображение нравов в различных состояниях и отношениях». В то же время Нарежный допускает существенные отклонения от этой жанровой нормы: вакханалия бесстыдств и безобразий в его сочинении ускользает от резонерского контроля автора, не уверенного вполне в истине и всесилии просветительских идей. В контексте произведения чувствуется какая-то неопределенность авторской позиции, соскальзывающей к моральному безразличию, ощутим безотрадный взгляд Нарежного на природу человека, что волей или неволей выбивает его роман из строгой просветительской традиции.

Так, секретарь всесильного государственного деятеля Латрона (от лат. latro – разбойник) с не менее колоритной фамилией Гадинский вразумляет Гаврилу Чистякова: «Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель, благотворительность, совесть, кротость и прочие им подобные. Я думаю, что слова сии скоро совсем выгнаны будут из лексиконов всех языков на свете, да и дельно. Кроме сумы, ничего не наживешь с ними». Гаврила Чистяков, за которым порой прячется сам автор, ничего не может возразить на этот счет. Герой Нарежного даже не плут (не классический пикаро), каким был такой герой в традиции, идущей от романа Лесажа «История Жиль Блаза из Сантильяны», а безвольное существо, пассивно принимающее любые жизненные обстоятельства. Покинув свою избу в Фалалеевке, он побывал в помещичьей усадьбе, монастыре, уездном городе, губернском городе, Москве, Варшаве. Его судили, он сидел в тюрьме, был приказчиком московского купца, учеником «метафизика» Бабинариуса, секретарем вельможи Ястребова, секретарем руководителя масонской ложи Куроумова, на службе у князя Латрона. Как хамелеон, он принимает окраску той среды, в которую его забрасывает прихотливая судьба. Вся Россия перед ним открывается безобразными своими сторонами. И похоже, что не только Чистяков, но и сам автор готов принять их как грустную, но неустранимую норму жизни. В неожиданное нравственное перерождение героя в финале романа как-то не верится. Кажется, что и сам автор чувствует это: не потому ли столь вял и непоследователен в романе резонерский фон? С просветительской философией Нарежный очевидно не в ладу. Но этот недостаток оборачивается известным достоинством, самим автором, может быть, даже не осознанным: бытописание в его романе становится самодовлеющим и в своей бесконтрольности живописующим.

Эта особенность повествовательного стиля Нарежного отчетливо проявилась в двух романах из украинской жизни – «Бурсак» (1824) и «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825). Описание бурсацкой вольницы в первом романе вызывает в памяти начальные страницы повести Н. В. Гоголя «Вий». Комическая ссора между двумя украинскими панами Иванами и их соседом Харитоном Занозой, вспыхивающая из-за пустяков и приводящая к долговременной тяжбе, напоминает во втором романе гоголевскую «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Ослабление просветительского начала приводит Нарежного к юмору, в чем-то предвосхищающему гоголевский. «Для Гоголя, – отмечает К). В. Манн, – в высшей степени характерно то, что можно назвать непроизвольностью и наивностью комизма, избегающего неожиданности и аффектации (которые нередко сопутствуют комизму в дидактической литературе). Персонажи «не знают» о своих смешных сторонах, не собираются выставлять их на публичное обозрение – они лишь непроизвольно проявляют себя. Да и жизнь в целом «не знает» о заключенном в ней комизме – она лишь естественно функционирует по своим собственным законам. Смешное выказывается, как говорил Гоголь, «само собою». Но и у Нарежного заметны его начало, его наметки. Отсюда и переклички, подчас поразительно неожиданные».

Спустя полвека после смерти Нарежного И. А. Гончаров подвел своеобразный итог его творчеству. Познакомившись с тремя томиками «Российского Жилблаза» в 1874 году, Гончаров написал М. И. Семевскому: «Нельзя не отдать полной справедливости и уму и необыкновенному по тогдашнему времени уменью Нарежного отделываться от старого и создавать новое. Белинский глубоко прав, отличив его талант и оценив его как первого по времени русского романиста. Он школы Фонвизина, его последователь и предтеча Гоголя. Я не хочу преувеличивать, прочитайте внимательно, и Вы увидите в нем намеки, конечно, слабые, туманные, часто в изуродованной форме, на типы характерные, созданные в таком совершенстве Гоголем. Он часто впадает в манеру Фонвизина и как будто предсказывает Гоголя. Натурально у него не могли идеи выработаться в характеры по отсутствии явившихся у нас впоследствии новых форм и приемов искусства; но эти идеи носятся в туманных образах – и скупого, и старых помещиков, и всего того быта, который потом ожил так реально у наших художников, – но он всецело принадлежит к реальной школе, начатой Фонвизиным и возведенной на высшую ступень Гоголем. И тут у него в этом „Жилблазе“, а еще более в „Бурсаках“ и „Двух Иванах“, там, где не хватало образа, характер досказывается умом, часто с сатирической или юмористической приправой. В современной литературе это была бы сильная фигура.

Замечательны также его удачные усилия в борьбе со старым языком, с шишковской школой. ‹…› Эта борьба, в которой он еще не успел, как почти и все тогда (в 1814 г.), отделаться вполне от старой школы, делает его язык тяжелым, шероховатым, смешением шишковского с карамзинским. Но очень часто он успевает, как будто из чащи леса, выходить на дорогу и тогда говорит легко, свободно, иногда приятно, а затем опять впадает в архаизмы и тяжелые обороты».

Так можно было оценить творчество Нарежного только ретроспективно. Современники относились к нему иначе. Представленный писателем в «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств» в 1818 году роман «Черный год, или Горские князья» был забракован: шокировала стилистическая и языковая грубость автора, а также «шутки насчет религии и самодержавной власти». Магистральная линия развития русской прозы начала XIX века шла в ином направлении, так как перед нею стояла задача освоения высокого содержания русской жизни и выработки такого языка, который бы ей соответствовал.

Проза учится у поэзии, расширяет свои тематические границы, разрабатывает язык, способный изображать не только низкие, но и высокие предметы, схватывать сложные процессы духовной жизни современной личности. Становление русской прозы нового времени завершается в 1830-е годы Пушкиным и Гоголем. А до этого времени язык ее находится в стадии экспериментального роста, творческой разработки. В первой половине XIX века проза еще очень зависима от стиха, в ней преобладает «поэтическое» содержание. Прежние формы просветительского нравоописательного романа воспринимаются как препятствие на пути ее развития. Распространяется лирическая проза – пейзажные зарисовки, медитации, своего рода «элегии в прозе», психологические портреты. «Малые жанры, – отмечает Н. Н. Петрунина, – завоевывают право литературного гражданства и становятся теми “клеточками“, через которые в прозу проникают новые веяния… Своеобразной формой объединения этих миниатюр становится путешествие, которое в литературе русского сентиментализма оказывается основным “большим жанром“, оттесняя на второй план сюжетное повествование».

Опыты первого десятилетия XIX века восходят к «Письмам русского путешественника» (1801) Карамзина.

Вслед за Карамзиным к жанру путешествия обращаются многие русские литераторы: «Путешествие по всему Крыму и Бессарабии» П. Сумарокова (1800), «Путешествие в полуденную Россию» В. В. Измайлова (1800-1802), «Путешествие в Казань, Вятку и Оренбург» М. Невзорова (1803), «Путешествие в Малороссию» кн. П. Шаликова (1803). В центре внимания здесь оказывается не внешний мир, а реакция на него путешественника. Ум и сердце странника, способ восприятия и оценки им действительности, его привычки, чувства и переживания – вот что становится повествовательным нервом и главной целью путешествия. Именно в жанре путешествия впервые в русской литературе формируется образ современного человека, культурно-исторический тип его личности. Примечательно, что именно «частный» человек, с его склонностями и привычками, с его эмоциональным и интеллектуальным миром завоевывает свое место в литературе, стремится стать героем нового времени.

В 1810-х годах жанр путешествия существенно обновляется. Эпохальные исторические сдвиги и потрясения наполеоновских войн и Отечественной войны 1812 года вызывают поток писем и записок их участников. Первое место здесь принадлежит «Письмам русского офицера» Ф. Н. Глинки (1808, 1815-1816). Творческая их история растянута во времени. Сначала появляются записки юного автора, участника заграничного похода 1805-1806 годов. Потом Глинка описывает мирное время, свои поездки по России. Наконец, Отечественная война 1812 года и европейские сражения вплоть до полной победы над Наполеоном и вступления русских войск в Париж. Сама история непроизвольно формирует замысел этой книги и вторгается в ее повествование.

Перед нами новый тип рассказчика, «путешествие» которого совершается не из праздного любопытства, а по «обязанности», по воинскому долгу. В центре повествования оказывается проблема связи личности с историей своего времени. Впечатления от русской и европейской действительности у Глинки сплетаются воедино. Переломный момент отечественной и мировой истории неизмеримо расширяет проблематику писем по сравнению с жанром путешествий предшествующего периода. Л. Н. Толстой неспроста был внимательным читателем этой книги. В повествовании тесно переплетаются две темы: войны и мира. Австрийский поход неожиданно для автора оказывается в его письмах прологом к грозной и величественной эпопее Отечественной войны. Мы видим духовный рост автора, видим, как постепенно центральной проблемой повествования становится национальное самоопределение русского человека. Уже в первой части рассказа о чужеземном образе жизни постоянно присутствует мысль автора о России, о ее национальном укладе. Поездка по внутренним губерниям эту мысль укрепляет. В глубинах России Глинка присматривается к особенностям старинного русского быта, к национальным «нравам, обычаям, коренным добродетелям», не затронутым «наносными пороками». Его особо интересуют во время этого мирного путешествия «самородные дарования», формы проявления народной инициативы, самодеятельности, предприимчивости.

1812 год дает мыслям автора новое направление, он чувствует народный характер войны: «Солдаты будут драться ужасно! Поселяне меняют косы на пики. Только и говорят о поголовном наборе, о всеобщем восстании. „Повели, Государь! Все до одного идем!“ Дух пробуждается, души готовы. Народ просит вольности. ‹…› Вооружайтесь все, вооружайтесь всяк, кто только может, гласит наконец главнокомандующий в последней прокламации своей.И так – народная война!» Он рисует несравненные картины Бородинского сражения, давая живой исторический материал стихотворению М. Ю. Лермонтова «Бородино»: «Все безмолвствует!… Русские, с чистою безупречною совестию, тихо дремлют, облегши дымящиеся огни… На облачном небе изредка искрятся звезды. Так все покойно на нашей стороне.

Напротив того: ярко блещут устроенные огни в таборах неприятельских; музыка, пение, трубные гласы и крики по всему стану их разносятся». Сравним у Лермонтова:

Прилег вздремнуть я у лафета,

И слышно было до рассвета,

Как ликовал француз.

Но тих был наш бивак открытый…

Глинка смотрит на события европейской жизни глазами русского православного христианина, давая живой материал для романа-эпопеи Л. Н. Толстого. В Наполеоне он видит прямое детище Французской революции, события которой оценивает по-христиански как прямое следствие суемудрия людей, обожествивших свой разум: «Переворот, постигший Францию, начался переворотом коренных мнений и общих понятий. Своекорыстие (l’egoisme) и суемудрие суть две главные пружины, двигавшие всеми колесами адской машины – революции!… Своекорыстие заглушило небесные поучения веры, воспалило в людях неисцельную жажду к деньгам, к собственным выгодам и оградило сердца их жестокою корою равнодушия. Тогда все поучения Евангельские упадали на камни, и милосердие, жалость и любовь к ближнему не могли уже более входить в души ожесточенных. Тогда показывались странные явления в обществе: люди без заслуг, дарований и просвещения пользовались неисчетными выгодами богатства в то самое время, как заслуги, дарования и просвещение стенали в ужасной нищете!…»

Так формируется историософское мышление русского офицера, будущего декабриста. Л. Н. Толстой в «Войне и мире» опирается на эти мысли Глинки, объясняя причины агрессивных войн французов во главе с Наполеоном: «Для того чтобы народы запада могли совершить то воинственное движение до Москвы, которое они совершили, необходимо было: 1) чтобы они сложились в воинственную группу такой величины, которая была бы в состоянии вынести столкновение с воинственной группой востока; 2) чтобы они отрешились от всех установившихся преданий и привычек и 3) чтобы, совершая свое воинственное движение, они имели во главе своей человека, который, и для себя и для них, мог бы оправдывать имеющие свершиться обманы, грабежи и убийства, которые сопутствовали этому движению.

И начиная с Французской революции разрушается старая, недостаточно великая группа; уничтожаются старые привычки и предания; вырабатываются шаг за шагом группа новых размеров, новые привычки и предания, и приготовляется тот человек, который должен стоять во главе будущего движения и нести на себе всю ответственность имеющего совершиться.

Человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француз, самыми, кажется, странными случайностями продвигается между всеми волнующими Францию партиями и, не приставая ни к одной из них, выносится на заметное место».

Вслед за «Письмами» Глинки появляется целый ряд декабристских «путешествий» и «писем» – письма М. Ф. Орлова к Д. П. Бутурлину, «Письма к другу в Германию», приписываемые А. Д. Улыбышеву (1819-1820), и др. В них усиливается роль общественно-гражданской проблематики, которая постепенно вытесняет «чувствительный» стиль сентименталистской прозы. Сентименталисте кая стилистика и образность сохраняется лишь в «Походных записках русского офицера» (1820) И. И. Лажечникова – первом большом сочинении будущего исторического романиста. Но и тут национально-патриотическая тема, установка на впечатления «простого наблюдателя» напоминает «Письма» Глинки.

Другим популярным жанром русской прозы начала XIX века была повесть. Карамзин, стоящий у истоков новой русской литературы, первым дал ее жанровые образцы: 1. Бессюжетная лирическая повесть – «Деревня». 2. Любовно-психологическая повесть со сложной социально-нравственной проблематикой – «Бедная Лиза». 3. Ироническая повесть-сказка – «Прекрасная царевна и Щастливый Карла». 4. Разные типы исторической повести. 5. Таинственная повесть с элементами предромантической готики – «Остров Борнгольм». 6. Сатирическая повесть о нравах современного дворянства – «Моя исповедь». 7. Начало социально-психологического романа – «Рыцарь нашего времени».

Наиболее распространенным в начале XIX века оказался тип сентиментальной повести о несчастных влюбленных, продолжающей традиции «Бедной Лизы»: «Бедная Маша» (1801) А. Е. Измайлова, «Обольщенная Генриетта» (1802) И. Свечинского, «Линдор и Лиза, или Клятва» (1803) и «История бедной Марьи» (1805) Н. П. Брусилова, «Прекрасная Татьяна, живущая у подножия Воробьевых гор» (1804) В. В. Измайлова, «Инна» (1806) Г. П. Каменева и т. д. Здесь встречаются уже и первые попытки социальной конкретизации героев, возникает тема борьбы чувства и долга, пылких страстей и добродетели, нарастает анализ противоречивых движений человеческой души.

Таинственная предромантическая повесть, с элементами готики, развивающая мотивы ужасов и тайн английского готического романа (X. Уолпол, Анна Радклиф, М. Г. Льюис), жанр которой был открыт Карамзиным еще в конце XVIII века («Сиерра Морена» и «Остров Борнгольм»), получила разработку в повести В. А. Жуковского «Марьина роща» (1809). Если Карамзин в «Бедной Лизе» создал предание, поэтизировавшее окрестности Симонова монастыря, то Жуковский окружил мечтательной романтикой другой уголок Москвы – Марьину рощу.

Действие его повести-элегии приурочено к временам князя Владимира. Употребляются имена с колоритом русского Средневековья – Рогдай, Пересвет, Илья Муромец, Добрыня. Даются приметы исторического быта Древней Руси – «дружина», «сборище народное», «посадники новгородские». Но эти исторические детали не более чем декорация, исторический аксессуар. Повесть окрашена колоритом предромантической готики: мрачный оссианический лиризм, композиция, построенная на контрастах пейзажа, освещения, лирической тональности. В тему невинной «сентиментальной» любви девушки Марии и певца Услада вторгается демонический мотив, связанный с витязем Рогдаем, дом которого возносится над «низкими хижинами земледельцев» как символ рока, нависшего над счастьем мирного певца и бедной поселянки. Рогдай своей могучей властью и силой страстной натуры одерживает победу над Марией в момент долгого отсутствия ее возлюбленного Услада. Но его торжество непрочно, он не в силах покорить сердце Марии. Ревнивец губит свою жертву и гибнет сам. А жизнь вернувшегося певца Услада после пережитого им потрясения превращается «в ожидание сладкое, в утешительную надежду на близкий конец разлуки», на свидание с Марией за гробом. Повесть автобиографична и пронизана мотивами баллад Жуковского. На примере этой повести видно, как русская проза первой половины XIX века осваивает достижения поэзии. Она «усваивает композиционные принципы стихотворных жанров – лексические и синтаксические повторы, кольцевое построение, ритмический строй, приемы звукописания. Большое значение приобретают сложные перифразы, психологические эпитеты. Характерен интерес к контрастным состояниям: в природе и человеке подчеркивается то мирное, идиллическое, то бурное, разрушительное или скорбно-меланхолическое начало» (Н. Н. Петрунина).

Одним из достижений зрелого романтизма был всеобъемлющий историзм, охватывающий не только формы государственности, но и частную жизнь человека (быт, нравы, психологию, склад мышления), связывающий с общим ходом истории. Каждая эпоха с этой точки зрения мыслилась как неповторимое индивидуальное целое, а каждый человек в ней – органическая ее часть. Жизнь того или иного народа в истории воспринималась как естественный рост и раскрытие изначально присущей ему исторической идеи, из которой, как из зерна растение, развивался национальный исторический организм. Русской литературе на пути к зрелому романтизму предстояло преодолеть свойственную классицизму и просветительству отвлеченность в подходе к пониманию исторического времени, научиться видеть специфику каждого взятого жизненного момента в его связи с прошлой и будущей судьбою народа.

Одной из форм зарождавшегося европейского предромантического историзма была «оссианическая» поэзия и проза. Исторические корни ее были связаны с шотландским поэтом Джеймсом Макферсоном, собирателем фольклора, создавшим сентиментально-лирические поэмы-мистификации, приписанные никогда не существовавшему кельтскому барду третьего века нашей эры – Оссиану. В 1765 году Макферсон издал двухтомное сочинение «Песни Оссиана», принятое в Европе за произведения северного Гомера, открывшего человечеству поэтическую древность северных народов. Во всех европейских странах возник настоящий культ «шотландского барда», который явился фактом пробуждающегося национального самосознания. Этот культ стимулировал обращение писателей и поэтов к отдаленным эпохам, к праистории всего индоевропейского человечества, к истокам собственной народности, к национальным божествам и героям. В основе элегического лиризма Оссиана был образ могущественного и неумолимого времени, уносящего древних героев и самую память об их доблести. «Песни Оссиана» были окрашены колоритом суровой северной природы и выдержаны в единой музыкальной тональности – элегической скорби.

Оссианизм оказал большое влияние на становление в русской литературе национально-героической темы. Он определил духовную атмосферу, в которой совершалось наше восприятие и освоение былин, летописей, только что открытого «Слова о полку Игореве». Переводы и подражания «Песням Оссиана» стали появляться у нас с 1780-х годов. В 1792 году Е. И. Костров издал прозаический перевод 24 его поэм. Первые опыты оригинальной оссианической прозы относятся к 1790-м годам: «Оскольд» М. Н. Муравьева (издан Карамзиным в 1810 г.), «Рогвольд» В. Т. Нарежного (1798). В них воссоздается атмосфера древнего исторического предания, рисуются героические характеры, изображается мрачный ночной ландшафт. В лирической их композиции сливаются традиции сентиментальной повести и историко-героической элегии.

В 1803 году в «Вестнике Европы» Жуковский публикует начало своей исторической повести «Вадим Новгородский». Влияние Оссиана пронизывает в ней образный и интонационный строй, определяет особую «песенную» трактовку истории. Воспеваются времена «славы, подвигов славян храбрых, их великодушия, их верности в дружбе, святого почтения к обетам и клятвам». Упоминаются древние языческие боги, используются исторические и вымышленные имена Гостомысла, Радегаста, Вадима. Рассказывается об изгнании и гибели новгородских героев, о торжестве «иноплеменников». Прошлому придаются черты современности: мир человеческих чувств и отношений типичен для литературы сентиментализма. Вся повесть пронизана мрачной и суровой лирической напряженностью. Историзм ее, конечно, условен, да Жуковский и не ставил цели создания исторических характеров. Повести предпослана элегия в прозе – «дань горестной дружбы» и «памяти Андрея Ивановича Тургенева». Тональность этой элегии, как камертон, настраивает всю повесть на скорбный элегический лад.

Становление историзма в русской прозе можно проследить и на примере творчества К. Н. Батюшкова. Его первый исторический опыт – «старинная повесть» «Предслава и Добрыня» (1810) переносит действие в древний Киев, во времена князя Владимира. Рассказывается о несчастной любви дочери князя Предславы к юному богатырю Добрыне: великокняжеское происхождение является препятствием на пути их сближения – княжна сосватана суровому, гордому и мстительному болгарскому князю Радмиру. Любовники становятся жертвой его ревности. Повесть далека от исторической правды. Действие в ней погружено в атмосферу сказки. «Рыцарский» антураж соответствует романтическому облику героев с трагической напряженностью их страстей. Здесь Батюшков не оригинален: он движется в русле традиции исторической повести начала XIX века.

Участие Батюшкова в историческом европейском походе русской армии, завершившемся полным разгромом Наполеона и вступлением русских войск в Париж, заставило писателя обратиться к событиям современности. В повести «Путешествие в замок Сирей» (1814) Батюшков описывает посещение замка, связанного с именем Вольтера. В отличие от Карамзина он приходит в этот замок не как простой путешественник, а как участник великого исторического события, затронувшего судьбы всего европейского человечества. Поэтому нервом очерка является дух стремительных исторических перемен. Автор чувствует себя не только наследником французской культуры, но и участником исторических событий, решающих судьбы Франции и всей Европы. Образ Франции у него многолик: это Франция времен Вольтера, Франция периода революции, Франция Наполеона и поверженная Франция 1814 года. Современные события воспринимаются автором сквозь историческую призму разных эпох. Современность является продуктом истории, прямым следствием ее.

Историзм Батюшкова торжествует далее в этюдах «Прогулка в Академию художеств» (1814) и «Вечер у Кантемира» (1816). Описанию выставки в академии предпослана картина возникновения Петербурга из топи «финских блат», которую Пушкин использовал во вступлении к поэме «Медный всадник». Петербург Александра I и искусство Нового времени поставлены у Батюшкова в связь с реформаторской деятельностью Петра.

Диалог «Вечер у Кантемира» изображает дискуссию между русским представителем новой европеизированной культуры и французскими просветителями. При этом Батюшков стремится дать своим героям язык, соответствующий их времени. Но изобразить прошлое в его жизненной конкретности Батюшкову все-таки не удается. В процесс развития русской литературы войдет его умение воспринимать современность как продукт истории.

В 1822 году Пушкин писал: «Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе. Ответ – Карамзина». К такому выводу Пушкин пришел после прочтения первых восьми томов «Истории государства Российского», под влиянием которой с конца 1810-х до 1830-х годов совершалось развитие русской художественно-исторической прозы.