Элегический жанр в поэзии Жуковского-романтика .

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Элегический жанр в поэзии Жуковского-романтика .

Элегия стала одним из ведущих жанров в поэтическом творчестве Жуковского. Она была созвучна интересу сентименталистов и романтиков к драматическому содержанию внутренней жизни человека. При этом жанр элегии У них существенно изменился по сравнению с классицистами. В элегии XVIII века тоже преобладало грустное содержание: поэты сокрушались по поводу смерти друга или измены возлюбленной, тосковали при долгой разлуке с ними. Но беды и несчастия воспринимались как факты случайные. Они не колебали веры в добрую природу человека и в разумную организацию мира. Тоскуя по возлюбленной, классицист Сумароков, например, рассуждал:

Но тщетен весь мой гнев. Кого я ненавижу?

Она невинна в том, что я ее не вижу.

Сержусь, что нет в глазах: но кто виновен тем?

Причина днесь случай в несчастии моем.

Его несчастье отнюдь не свидетельствует о том, что мир трагичен в своих основах и что всем людям суждено страдать и бедствовать. Такая грустная случайность выпала лишь на его долю. «Такой мне век судьбою учредился» или «Судьба, за что ты мне даешь такую честь?».

Поэт-романтик грустит иначе и по другому поводу. Его грусть касается самих основ мироустройства, в ударах судьбы он склонен видеть не случайность, а проявление самой сущности жизни: неверность земного величия и счастья, скоротечность бытия, несовершенство смертной человеческой природы. Романтическая личность, утверждая себя, сталкивается с коренными проблемами бытия: человек и общество, человек и Бог, смерть и бессмертие. В элегической поэзии Жуковского содержатся в сжатом виде те проблемы, которые будут решать герои Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Некрасова, Тургенева и Чехова, Толстого и Достоевского. Не случайно Белинский видел в ней «целый период нравственного развития русского общества».

Литературная известность пришла к Жуковскому в конце 1802 года, когда Карамзин опубликовал в «Вестнике Европы» его элегию «Сельское кладбище» – вольный перевод английского поэта-сентименталиста Томаса Грея. Элегия открывается описанием наступающего вечера, когда над уединенным человеком не довлеет «злоба дневи», когда суетные заботы шумного дня оставляют его. В таинственной тишине обостряются чувства, пробуждается внутреннее зрение, душа откликается на коренные, вековые вопросы бытия. На сельском кладбище перед юным поэтом встает вопрос о смысле жизни. Смерть у Жуковского – это великий уравнитель:

На всех ярится смерть – царя, любимца славы,

Всех ищет грозная… и некогда найдет;

Всемощныя судьбы незыблемы уставы;

И путь величия ко гробу нас ведет!

Смерть еще и великий учитель. Перед ее лицом проясняются истинные и ложные ценности жизни. Она обнажает тщетность мирских благ, богатства и славы. Она указывает человеку на вечную правду христианской морали: не раболепствуй перед сильными, не пресмыкайся в лести, не служи своей гордыне, не будь жестоким к страдальцам, цени в жизни не успех, не славу, не наслаждения, а добросердечие, скромный труд, отзывчивость, чуткость к чужому страданию.

На сельском кладбище видишь, что ближе к Богу и его вечным заветам не сильные мира сего, а простые труженики, хранящие в своей душе «глас совести и чести», далекие «от мирских погибельных смятений»:

Как часто их серпы златую ниву жали

И плуг их побеждал упорные поля!

Как часто их секир дубравы трепетали

И потом их лица кропилася земля!

Элегия «Сельское кладбище» еще очень органично и глубоко связана с сентиментализмом Карамзина. Однако в ней уже появляются признаки романтизма. Если в поэзии сентименталистов на первом плане был культ ощущений, чувствительного сердца, то Жуковский от чувствительности переходит к решению глубоких этических вопросов, мировоззренческих проблем. Душевное перерастает в духовное, подчиняется ему и контролируется им.

На исходе XIX века русский поэт и философ В. С. Соловьев посвятил элегии Жуковского стихи под названием «Родина русской поэзии». Он заметил, что вместе с Жуковским наша литература явилась на свет не на гранитных набережных Петербурга, не на Красной площади в Москве, -

А там, среди берез и сосен неизменных,

Что в сумраке земном на небеса глядят,

Где праотцы села в гробах уединенных,

Крестами венчаны, сном утомленным спят…

На сельском кладбище явилась ты недаром,

О, гений сладостный земли моей родной!

Хоть радугой мечты, хоть юной страсти жаром

Пленяла после ты, – но первым лучшим даром

Останется та грусть, что на кладбище старом

Тебе навеял Бог осеннею порой.

Окончательное торжество романтизма проявляется у Жуковского в элегии «Вечер» (1803), две строфы из которой были положены на музыку П. И. Чайковским и вошли в его оперу «Пиковая дама»:

Уж вечер… облаков померкнули края,

Последний луч зари на башнях умирает;

Последняя в реке блестящая струя

С потухшим небом угасает…

Как слит с прохладою растений фимиам!

Как сладко в тишине у брега струй плесканье!

Как тихо веяние зефира по водам

И гибкой ивы трепетанье!

По наблюдению Г. А. Гуковского, эти стихи напоминают «музыкальный словесный поток, качающийся на волнах звуков и эмоций». И в этом музыкальном потоке, едином и слитном, слова звучат, как ноты, не только прямыми, но и ассоциативными, «музыкальными» значениями.

Это достигается с помощью особого поэтического синтаксиса, утверждаемого Жуковским. В любом поэтическом произведении диалектически взаимодействуют между собой два вида членения речи и два типа соотношений смыслов и слов. Первый вид – естественное синтаксическое деление и объединение словесных и смысловых групп. Второй вид – метрико-ритмическое их деление и объединение. «Синтаксис стиха» (второй вид) находится в постоянном взаимодействии с синтаксисом языка (первый вид). У Жуковского в элегии «Вечер» синтаксис стиха настолько активен, что подчиняет себе и разрушает логику языкового синтаксиса. В результате слово вступает в ассоциативное соотношение с другими словами: «Уж вечер облаков…» Слово «облаков», синтаксически связанное со словом «края», ритмически объединяется со словом «вечер». Создается впечатление, что смыслы рождаются не в словах, а как бы между словами. В словах начинают пробуждаться не постоянные, а побочные, дополнительные значения: определение «померкнули» относится и к «краям облаков», и к «вечеру облаков», края которых «меркнут». Стиховые связи рождаются еще и поверх связей языковых, синтаксических. И слова начинают сопрягаться друг с другом не только через логику их основных значений, а еще и через смысловые ореолы, ассоциации.

Это открытие Жуковского оказало огромное влияние на психологизацию слов в русской поэзии. Лейтмотивные слова первой строфы элегии «Вечер»: «померкнули», «последний», «умирает», «последняя», «потухшим», «угасает»… Нагнетание эмоциональных повторений, нанизывание однотонных слов, выдвижение на первый план качественных признаков за счет предметных приводит к тому, что эти качественные слова стремятся отделиться от предметов, тем самым и сами предметы освобождая от «материальности», от вещественной приземленности. «Облака», «лучи», «водные струи» одухотворяются, «дематериализуются», сливаются друг с другом, становятся прозрачными, открывающими за прямым смыслом целый мир дополнительных, побочных значений и звучаний.

Вторая строфа состоит из четырех стихов-возгласов, между которыми нет логической связи. Но связь эмоциональная есть: она достигается за счет повторения однотипных формул: «как слит», «как сладко», «как тихо». Первый стих строфы – «как слит с прохладою растений фимиам» – настолько осложнен для логического восприятия синтаксической инверсией (сказуемое «слит», стоящее на первом месте, отделено от подлежащего «фимиам» целым потоком второстепенных членов), что поэтический ритм фактически уничтожает синтаксическую связь: то ли фимиам слит с прохладою растений, то ли фимиам растений слит с прохладою. Слова, освобожденные от жесткой синтаксической взаимозависимости, начинают вступать с собою в причудливые ассоциативные сцепления, в результате которых природа одухотворяется в своей нерасчлененной целостности. А во втором стихе эпитет «сладко», отнесенный к «плесканию струй», еще более усиливает намеченный в элегии процесс дематериализации и психологизации летнего вечера.

Этот поэтический прием распространяется у Жуковского на всю элегическую и пейзажную лирику. Поэтическое слово становится емким и многозначным, богатым психологическим подтекстом. В стихотворении «Весеннее чувство»:

Я смотрю на небеса…

Облака, летя, сияют

И, сияя, улетают

За далекие леса -

эпитет «сияя» приобретает двойственный смысл: предметно-вещественный – облака, озаренные солнцем; психологический – радость возносящегося, легкого, весеннего чувства.

Основной пафос поэзии Жуковского – утверждение романтической личности, утонченное исследование внутреннего мира. «У Жуковского все душа и все для души», – сказал П. А. Вяземский. Поэзия у него разрушает рационалистический подход к поэтическому слову, свойственный классицизму и просветительскому реализму. Слово у Жуковского не используется как общезначимый термин, а звучит как музыка, с помощью которой он улавливает в природе какую-то незримую таинственную жизнь, трудноуловимые излучения и импульсы, которые через природу Бог посылает чуткой и восприимчивой душе. Жуковский склонен думать, что за видимыми вещами и явлениями окружающего нас природного мира скрывается образ Творца. Видимый образ природы в его восприятии – это символ невидимых божественных энергий.

В элегии «Невыразимое» (1819) Жуковский сетует на бедность человеческого языка, способного схватывать лишь видимое очами и неспособного уловить «Создателя в созданье». Когда неизреченному поэт стремится дать название, его искусство обнаруживает свою слабость и «обессиленно безмолвствует»:

Что видимо очам – сей пламень облаков,

По небу тихому летящих,

Сие дрожанье вод блестящих,

Сии картины берегов

В пожаре пышного заката –

Сии столь яркие черты –

Легко их ловит мысль крылата,

И есть слова для их блестящей красоты.

Но то, что слито с сей блестящей красотою -

Сие столь смутное, волнующее нас,

Сей внемлемый одной душою

Обворожающего глас,

Сие к далекому стремленье,

Сей миновавшего привет

(Как прилетевшее внезапно дуновенье

От луга родины, где был когда-то цвет,

Святая молодость, где жило упованье),

Сие шепнувшее душе воспоминанье

О милом, радостном и скорбном старины,

Сия сходящая святыня с вышины,

Сие присутствие Создателя в созданье -

Какой для них язык?… Горе душа летит,

Все необъятное в единый вздох теснится,

И лишь молчание понятно говорит.

В этих стихах, глубоко философичных по своей природе, уже предчувствуется Тютчев с его знаменитым стихотворением «Silentium!» («Молчание!» – лат.). Примечательно в «Невыразимом» сближение чистых, как райский сад, воспоминаний прошлого со святыней, сходящей с вышины, – обетованной райской жизнью, даруемой праведным душам за пределами земного бытия.

У Жуковского в элегиях есть целая философия воспоминаний. Он убежден, что все чистое и светлое, что дано пережить человеку на этой земле, войдет в будущую, вечную жизнь, которая ждет каждого человека за порогом земного бытия. В элегической «Песне» (1818), предвосхищающей пушкинское «Я помню чудное мгновенье…», Жуковский писал:

Минувших дней очарованье,

Зачем опять воскресло ты?

Кто разбудил воспоминанье

И замолчавшие мечты?

Шепнул душе привет бывалой;

Душе блеснул знакомый взор;

И зримо ей минуту стало

Незримое с давнишних пор.

О милый гость, святое Прежде,

Зачем в мою теснишься грудь?

Могу ль сказать: живи надежде?

Скажу ль тому, что было: будь?

«Можно некоторым образом сказать, что существует только то, чего уж нет! – замечал Жуковский. – Будущее может не быть; настоящее может и должно перемениться; одно прошедшее не подвержено переменяемости: воспоминание бережет его, и если это воспоминание чистое, то оно есть ангел-хранитель нашего счастия; оно утешает наши горести; оно озаряет перед нами неизвестность будущего». Воспоминания Жуковский называл «двойниками нашей совести»: благодаря им не разрывается в этой жизни живая цепочка добра, невидимые звенья которой уходят в вечность, в тот идеальный мир, вера в который поддерживала Жуковского во всех жизненных испытаниях.

Жуковский не уставал повторять, что истинная родина души не здесь, а там, за гробом, что в земной жизни человек странник и залетный гость. Земные испытания приносят ему немало бед и страданий, но счастье и не может быть уделом, целью жизни человека на земле:

Ты улетел, небесный посетитель;

Ты погостил недолго на земли;

Мечталось нам, что здесь твоя обитель;

Навек своим тебя мы нарекли…

Пришла Судьба, свирепый истребитель,

И вдруг следов твоих уж не нашли:

Прекрасное погибло в пышном цвете…

Таков удел прекрасного на свете! -

так говорит поэт в лучшей своей элегии «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (1819).

Мысль о непрочности и хрупкости земного бытия, о неверности земного счастья, о неизбежности трагических испытаний вносит в элегии Жуковского устойчивый мотив грусти и печали. Но это не «мировая скорбь» Байрона с нотами отчаяния, неверия, дерзкого вызова Творцу. Печаль в элегиях Жуковского – грусть с оттенком светлой радости, сладкого упования. Поэт называет такую печаль, вслед за Карамзиным, «меланхолической», а само чувство – меланхолией. Оптимизм этой грусти основан на глубокой христианской вере. «Христианство, – пишет Жуковский, – победив смерть и ничтожество, изменило и характер этой внутренней, врожденной печали. Из уныния, в которое она повергала и которое или приводило к безнадежности, губящей всякую внутреннюю деятельность, или насильственно влекло душу в заглушающую ее материальность и в шум внешней жизни, оно образовало эту животворную скорбь, которая есть для души источник самобытной и победоносной деятельности». В страдании Жуковский видит суровую школу жизни и не устает повторять, что «несчастие – великий наш учитель», что главная наука жизни – «смирение и покорность воле Провидения».