Владимир Личутин «…И замыслил он побег»
Я и Юрий Поляков разных «отраслей» (возрастов). Я уже закончил школу, он – детский сад. Я – с берегов Белого моря, из студёных земель; он – из московских подворотен; я, безотцовщина, мыкался в поисках доли, как и миллионы сверстников, и случайно не пропал в траве забвения; он – шёл ступью московского школяра, пусть и на скудной выти, но без перебоев; учёба учёбой, но обед по расписанию. Я ошибался, жил по наитию, не представляя своей тропы в будущее, по которой можно было не свалиться в яму; он – видел перед собою сияющее советское солнце, а комсомольские заветы были ему державою…
Пропадая в писательском кабачке и невольно присматриваясь к писательской публике, я порою обращал взгляд на кудрявого вальяжного парубка с чистым русским лицом; не хватало лишь бумажного цветка в петлице и тальянки через плечо: «Эх, дайте в руки мне гармонь, золотые планки», – и все девки у ног. И кто-то однажды объяснил, что это Юрий Поляков, поэт, автор нашумевшей повести «Сто дней до приказа». Внешностью он походил на юмориста Евдокимова с Алтая, в те поры бойкого, окучивающего «Смехопанораму» артиста, словно бы сам Василий Тёркин, весельчак и гармонист, располневший после окопов, вылез на московские подмостки тешить городскую публику. Похожесть Полякова с Евдокимовым была настолько поразительна, что я долго полагал их за братовьёв с деревенского порядка. Думал: надо же так угораздить, ну прямо вылитые. Конечно, «брательники» отличались от Василия Шукшина, острого на язык русачка в кирзачах, сухощёкого от призатаённой внутренней хвори, с печальным прощупывающим взглядом, которому так личила деревенская фуфайка и рубаха с опояской. Простонародный язык, народный юмор крепко сближали алтайцев, и эта близость Евдокимова к либеральной полумещанской московской публике была несколько обидна для меня, простеца-человека, и вызывала недоумение: откуда в этом хвате, рядящемся под крестьянского ваню-дурачка, столько чувственной земной силы, и не иначе как Евдокимов играет особую роль, носит маску, чтобы при удобном случае снять грим и объявить: «Это я, Евдокимов, пришёл дать вам волю!» Но, увы, любимый народом алтаец ушёл, не задержавшись на земле, странно погиб на русской дороге, вызвав массу недомолвок и стойкое убеждение, что тут без нечистой силы не обошлось.
И хотя Поляков не деревенщина, городской выкройки литератор, с особенным столичным характерным фартом, но манера прощупывать явление, даже самое крохотное и заурядное, не только зорким взглядом, но и сердцем и душою, выискивая скрытые причины его, ставит, как может показаться странным, в один причудливый ряд Полякова с Шукшиным и Евдокимовым. Они умудрялись сыскать в простеце-человеке ту изюминку, то любопытное редкое качество, что из заурядной личности, кургузой и невзрачной внешне, вылепливает образ, выпирающий из серой житейской среды, чем и вызывает невольное любопытство читателя (тут не место делать сравнительный разбор произведений).
…Страна катилась под откос, Горбачёв, Лигачёв и Яковлев с приближёнными референтами и цековскими чиновниками, с полковничьей прислугою из Комитета и с комсомольскими развращёнными щелкопёрами усердно спихивали государство в перетряску и хаос; но не только чужебесы помогали разгрому Союза, но и русские литераторы, не догадываясь о том, невольно включились своими произведениями в эту рассорицу. Мстительные внуки троцкистов по работам Ленина изучили теорию революций, и в помощь им пошло всё, что действует на умы и сердца, доводит до психоза и беспамятства. Как стенобитные орудия, пошли в дело «Окаянные дни» Бунина, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Кануны» Белова, «Печальный детектив» и «Людочка» Астафьева, «Пожар», «Живи и помни» и «Прощание с Матёрой» Распутина, «Белые одежды» Дудинцева, Гранин и Рыбаков, Приставкин со своей злоумышленной «Тучкой золотой…» и Трифонов с жильцами из серого дома на набережной. Всякое сердитое слово было в строку, а разрушительным пафосом заполнилась почти вся пресса, журналисты старались, смолов доброе зерно, накормить народ мякиною и высевками: чёрное выдавалось за белое, ложь за правду, предательство и измена за честь и стойкость, фарисейство за искренность. Прочитывались произведения под особым нигилистическим, русофобским мелкоскопом, чтобы любого крохотного червочку превратить в змия-дракона огнедышащего, а талантливую русскую работу, приправленную невольной печалью, – в ядовитое блюдо. Чтобы, прочитав, отравились и выблевали даже остатки почтения и любви к Родине. В конце восьмидесятых в пропаганду революции шло всё, где можно было вычитать хоть малейший изъян в праведности советской власти.
Что там говорить: цинизм удушающим облаком окутывал страну, и не было такого противогаза защититься от него. Боксёр Коротич переплыл Днепр и окопался в Москве, превратив её в ринг, своим «Огоньком» поджигая русскую историю и народное предание. Добрые советские люди с нетерпением ждали, когда же наконец этого сатанёнка приберёт дьявол… Украинцы злорадно хихикали над Москвою: де, вы нам Чернобыль, мы вам Коротича. Такую силу имел в те времена пробравшийся «с западенции» яковлевский лазутчик. Либералы старались перещеголять друг друга в цинизме, забыли праведное предупреждение русских мыслителей девятнадцатого века: дескать, либералами, отринувшими Бога, под надсадные вопли о свободе личности творятся самые гнусные дела.
Вот в эти дни великих национальных смятений и сомнений и появились «Сто дней до приказа» Юрия Полякова. Помню, мы летали в Западную группу войск для выступлений в частях. И офицеры с чувством какого-то негодования вдруг вспоминали эту повесть, как упрёк нам, писателям, будто мы и были её авторами и предателями. Я эту работу тогда не читал, и слава Богу. В армии служил три года и, несмотря на трудности солдатского быта, остался ей благодарен на всю жизнь. Она выбила из меня остатки фальши, освободила личность, содрала с меня кислую шерсть эгоцентризма и гордыни, приучила к трудностям, то есть сделала из меня настоящего мужика, которого высади на необитаемый остров – он и там выживет, того самого солдатика, который сварит суп из топора и щи из кирзового сапога. А вся эта бесконечная гугня о дедовщине была запущена лишь для того, чтобы в годы нестроений замутить армию, сделать её козлом отпущения в невзгодах, выскоблить из неё неколебимую верность отечеству и превратить в сброд, гуляй-поле, где царствуют жёсточь и анархия. Дедовщина – это особое качество любой армии мира, она была, есть и будет всегда: «дед» – это первый помощник взводного командира, его тыл и подмога; другое дело, когда нарушаются главные человеческие качества – совесть, стыд и жалость, когда научение «молодяжки» дисциплине и порядку незаметно переходит в садизм, в сладкое, как чесотка, наслаждение, разрушающее не тело, но душу, когда переступается самое изначальное, что и отличает от зверя: «Остановись, человек, это же брат твой!»
Критика общего советского дела тогда считалась за норму, и Поляков, как писатель резкого, афористичного ума, не оглядываясь на последствия, живописал то, что, наверное, видел, но под либеральным углом зрения.
И позднее, когда вулкан либерализма назрел в России и пролился гноем, Юрий Поляков опомнился и, наверное единственный из литераторов, прилюдно повинился в содеянном, мол, кабы знать, что моя повесть поможет этому дьявольскому замыслу разрушения великой страны, когда будет попрана жалость к простому человеку и восторжествует антимораль, я бы её не напечатал…
…Познакомился я с Поляковым и довольно близко сошёлся много позднее, уже после танкового расстрела Белого дома, самой проклятой страницы русской истории, явившейся нашим стыдом и пределом нравственного падения, когда было варварски погублено более тысячи русских святых душ.
Трагедия девяносто третьего вывернула наизнанку сущность либерала – светоча демократии, не только как безбожника и неотроцкиста, презирающего своё отечество и народ, но и бездушного эгоцентрика, вокруг которого, как барина и господина, обязана вращаться в услугах вся «низкая» Россия…
«Ребята, хотите жить, – раздавите гадину!» – кричал по радио в те дни «асфальтовый фермер» Юрий Черниченко.
Явлинский: «Президент должен проявить максимальную жёсткость в подавлении».
Новодворская: «Мы блуждаем в хищной мгле, и очень важно научиться стрелять первыми, убивать… Убей гадину или заказывай себе гроб!»
Окуджава: «Я наслаждался этим (расстрелом). Я терпеть не мог этих людей, и даже в таком положении никакой жалости у меня к ним совершенно не было».
Неврастеничная артистка Ахеджакова требовала с экрана телевизора, театрально заламывая руки: «Борис Николаевич!.. Что же это за проклятая конституция… А где наша армия? Почему она нас не защищает от этой проклятой конституции? А мне ещё говорят: легитимно, нелигитимно».
«Россия, ты сошла с ума!» – вопил подвыпивший Юрий Карякин, узнав, как отнёсся народ к либеральной спайке, прокатив её на выборах в думу.
За расстрел Белого дома президент Ельцин и его соучастники были преданы иерархами русской церкви анафеме 30 сентября 1993 года (она вступила в силу 3 октября, в день пролития невинной крови). Наверное, узнав о проклятии церкви, Ельцин и Черномырдин похихикали и тут же забыли, лишь на миг замерев душою. Но увы… И они, и многие, кто участвовал в расстреле иль подстрекал кремлёвского очковтирателя «раздавить гадину», скоро отъехали на тот свет. Никто из ныне живущих на земле не видал Вседержителя, но лучше его не гневить.
Слава Богу, что толковище, активно участвующее в революции девяносто первого, было неоднородно; оказались в той среде социалисты, либералисты, монархисты, националисты, коммунисты, государственники и дети сатаны, русофобы, масоны, содомиты, хасиды и черносотенцы. Некоторые заблудились окончательно и утонули в нетях забвения, другие, в ком не умерло здравое чувство и не померкла душа, скоро опомнились, побороли соблазны и революционный угар и выплыли на стремнину русских вечных смыслов. Затулин и Бабурин, Павлов, Киселёв, Леонтьев, Полторанин, Миронов, Болдырев, Кургинян, Глазьев, Шевченко и Мамонтов, Александр Кондрашов и Пушков, Замостьянов и многие сотни мыслящих деятелей на просторах России, кто пришёл в ум и ужаснулся содеянному, замыслили и исполнили побег из либеральной трясины на русский берег и примкнули к патриотам-государственникам… Благодаря их здравому уму и мужественным поступкам началось постепенное умирение распалившегося зла.
Вот и Юрий Поляков оказался средь деятельных промысли-тельных участников движения за новую Россию. Наконец-то пришла пора собирать камни, но не с тем чтобы снова метать их в своего брата, как в девяносто третьем, а закладывать в фундамент государства. Ведь мы-то, кто внизу, полагали, что лишь сванидзе с гайдарами и чубайсы с рыбкиными при власти и варят свою бражку под знакомый мотив: «Возьмемтесь за руки, друзья…» Ведь эти «мэнээсы», карточные шулера, партийные чиновники мелкого разлива и хищники из подполья рванулись к власти наперегонки, расталкивая неловких локтями, под знаменем разрушения исторической России, с лозунгами семнадцатого «Кто был ничем, тот станет всем», с неукротимым желанием скорой добычи «Отнять чужое и поделить меж собою», чтобы из глотки рвать, безжалостно копытить такую немилую им землю, под шакальим девизом Чубайса: «Больше наглости!» И самовлюблённый честолюбец, неврастеник Ельцин с замашками гоголевского городничего отыскался в их же колоде.
А иные, кто покинул волчью стаю, поразившись её безмерной жестокости, пошли в будущее с замыслом эволюции духовно закисшей системы, постепенного совершенствования великого Отечества, с душою, жалостной к униженным и оскорблённым.
Уже вскоре после расстрела Верховного Совета, когда многие впали в уныние иль замкнулись в растерянности, как жить дальше, иные фарисеи-богомольники взялись ретиво проклинать тех русских подвижников, которые призывали встать на защиту Белого дома (дескать, бедные мальчики, они напрасно погибли, и во всём виноват не Ельцин, ибо всякая власть от Бога, а провокатор Проханов с его газетой «День»), – так вот, Юрий Поляков, тогда далёкий от «красно-коричневых», выступил с яростным обличением «гидры либерализма», совершившей преступление, не имеющее срока давности, его мертвенной сущности, когда плотское «я», встав на котурны, пожирает самого Бога и даже помыкает его заповедями. (Так им кажется и поныне, ибо для них совесть и душа – объекты смешные, непонятные, невидимые и малопочтенные, не приносящие прибытка.)
Увы, забыто: будущая история принадлежит Богу, а минувшая – совести. История прошла, маячит где-то за горизонтом, и её уже никогда не догнать и не познать в истине, как бы ни пытались мудрейшие из мудрейших; но, чтобы представить её, хотя бы мысленно приблизиться к её отражению, нужна душа чистая, душа сокровенная и откровенная, напитанная не столько знаниями, религиозной верою и догматами, сколько любовью и национальным искренним чувством.
Каждая власть, презрев законы национальной этики, кроит историю под свой закон и право, создаёт мифы и внедряет их в народное сознание с завидным упорством. И даже такие блестящие мыслители, как историк Карамзин, немало потрудились, чтобы навести тень на плетень. Изменник Курбский стал человеком приятным во всех отношениях, а Иван Грозный, кому Русь складывала торжественные песни, вдруг в мнении Кремля превратился в изверга, кровопийцу и душегубца, тот, самый великий в нашей истории, глубоко православный царь, создавший русское государство, считавший великий русский народ самым древним на земле, ведущим свой род напрямую от Адама и Евы.
Алексей Михайлович, при царстве которого не стихали бунты и волнения, случилась жесточайшая крестьянская война под водительством Степана Разина против неистовых володетелей, отнимающих у народа волю и право, когда десятки тысяч восставших были повешены и посажены на кол, тот самый великий князь, что притащил на Русь иноземцев и с их помощью затеял церковный раскол, раздвоивший русскую веру и народное сознание, раскол, не потухающий и по сю пору, но принимающий новые, самые изощрённые формы, – так вот этот царь дворцовыми угодливыми захребетниками был назван Тишайшим. И миф этот закрепился.
Пётр Первый в представлении всех властей оказался великим реформатором, и этот миф поддерживается изо всех сил. (Единственная, кто сказала о нём правду, была Екатерина Дашкова, президент академии.) Его исполинский облик возвышается на стрелке Москвы-реки под самое небо, одним своим видом возвещая рабичишкам, кто на этой земле истинный хозяин.
Да, когда-то по прихоти своей в чужеземной стороне Пётр помахал топоришком, может, и отесал пару шпангоутов, на большее бы недостало сил, ибо молодой государь был слаб здоровьем, да и эта игра в плотника скоро бы прискучила ему; но, вернувшись в Москву, он уже палаческим топором самолично, для устрашения Руси, отсёк семьдесят шесть голов. Этот случай и поныне потрясает воображение, удивителен даже для европейской жизни, где всякого зла случалось, но западные историки почему-то не обратили на него взгляда, словно бы учёные головы, пугаясь петровского лютого топора, были повёрнуты в нарочито заданную сторону. Но создателя государства Ивана Грозного они по сю пору усердно мажут дёгтем и линчуют на всех перекрёстках Европы, с усердием сочиняя небылицы, лишь потому, что Грозный боролся с изменниками и ересью жидовствующих, а протестант Пётр поддержал её и нарочно распахнул окно на Запад, припустил на Русь гиль и сором. Это Пётр окончательно, почти на двести лет закабалил, надел петлю на шею русского мужика; это в его бытность пошли на добровольный костёр десятки тысяч крестьян, только чтобы не изменить православной вере, приняли мученический терновый венец, уподобляясь Христу; это в бытность Петра были сронены колокола и церковь лишилась голоса; был изгнан с престола патриарх, а его место заняли лихоимцы-чиновники. Но именно Пётр Первый, как творец кровавой революции, при котором население России уменьшилось на миллион, был назван Кремлём «великим реформатором», а «низкая» корневая Русь дала ему самый гнусный и тёмный чин «антихриста». Через сто лет это звание «начальника легиона тьмы» перейдёт к Наполеону, пошедшему усмирять Россию.
Ещё многое можно поведать, перечисляя царственный ряд, чтобы понять, насколько по-разному смотрят на историю власть и народ. У «тёмного низа», надо сказать, взгляд на историю более точный, ёмкий, мудрый, освящённый христианскими чувствами и религиозным сознанием, лишённый низкопоклонства. В создании изустной памяти участвовали не только десятки миллионов людей, но и их родовое знание, нажитой трудовой опыт, их мораль, национальная этика и эстетика, о чём напрочь забыла придворная знать, поклонившаяся Западу, добровольно пошедшая к иноземцам в услужение дорогою предателя Курбского и постепенно утратившая родовой язык, а значит, и русскую душу.
Двор сочинял историю из своих потребностей, чтобы упрочить власть, листая чужие умысленные книги, а народ вытягивал историю как бы из небытия, из потёмок, где слепой безнациональной душе нечего делать: она вмещалась в духовные стихи, былины, песни, сказания и сказки, – и этот нажитой духовный опыт простонародья не вместится и в сотни томов.
Но и эта история однобокая. Если господа писали о минувшем, глядя с вершины горы вниз, то взгляд их невольно спотыкался о кромку обрыва и замирал, боясь опуститься на дно пропасти, к самой земле, где обитали «тёмные жуткие массы».
Деревня же хранила минувшее, глядя снизу вверх, и вершина горы, где происходило множество событий, где текла иная, сытая господская жизнь, оставалась в мареве, тумане, приобвеянная легендами, мифами и досужими литературными побасёнками борзописцев. Оттуда доносились лишь слухи.
Значит, настоящая история могла бы возникнуть где-то в синтезе, спайке всех впечатлений, открытий и накопленных знаний, при несомненной любви и почтении, и религиозном сознании, и русском всеохватном благодетельном чувстве, именуемом совестью, – но этому слиянию постоянно мешает спесивый «верх», крепко опечатанный подспудным страхом и сомнениями в несовершенстве чёрного «низа». Поэтому истинная русская история запечатана, замурована, и, увы, ключа к ней пока не сыскали.
И понимание истории разное у «верха» и «низа». «Верх» чтит, предположим, царя Алексея Михайловича. А в народе его не знают, но славят и помнят Степана Разина, как образ героя-мученика, добровольно пошедшего на крёстные муки, ради народной воли повторившего путь Христа.
«Верх» чтит немку Екатерину Вторую, которую Пушкин называл женщиной греха (и хуже того). Народ же поклоняется Емельяну Пугачёву, но не как разбойнику, но простецу-человеку, наделённому гениальным даром вождя и воина, умевшему собирать под свою руку десятки тысяч христиан, по задаткам своим действительно способному стать русским государем.
А если вернуться в наше время?
Двойственность взгляда на историю можно проследить по Михаилу Горбачёву. Блюдолизы готовы были целовать след его ноги, даже принялись собирать золото на памятник, и один чудак внёс двенадцать килограммов, о чём и сообщил по телевизору. Может, мамону хотели отлить для поклонения? Но никто не подумал, как охранять его: тут без полка десантников не обойтись. Хорошо, эта затея скоро стухла.
Простой народ окрестил генсека «Миша Меченый», «бес», скоро уловив тайную подкладку его души и тёмного замысла. Ведь «меченый» человек, с кровавой печатью на лбу, по народному представлению – чёрный человек, мелкий бес, слуга дьявола. И прозорливый простец-мужик оказался куда вглядчивей и ближе к пониманию сущности человека, его бездушия и нравственной пустоты, чем председатель Комитета Андропов со своей армией служивых и «сексотов», который и вытащил Горбачёва во власть. А может, и знал, да умышленно скрывал и доставил его в Москву, как стенобитную машину разрушения?
Первому президенту России по смерти скоро слепили несуразный памятник-надолбу в стиле языческих идолов. А народ называл Ельцина: «алкаш», «серый валенок, которому нельзя доверить даже овец пасти», «идол», «беспалый», дескать, «лучше бы захоронили его вместе с царскими останками, всё меньше расходов».
Кремлёвским очарователям, прежде чем крепить память по умершим, надо бы погодить, прислушаться к народному гулу, о чём витийствует народ по стогнам и весям, и мотать на ус; тогда бы, глядишь, и не ушибались, падая носом в грязь курам на посмех.
Почему я вдруг обратился к истории? И при чём тут Юрий Поляков, который смышлён, талантлив и здрав умом? Смута в столице вдруг обнаружила, что для государства и его благоденствия правда о России не менее, а порою, может, и более ценна, чем миллионная армия под ружьём и газопровод, ибо она выстраивает православную, стойкую к невзгодам душу.
И вот, много места отдавая на страницах «Литературной газеты» русской истории, Поляков невольно выдвинул газету на передние рубежи защиты родины от посяганий. Газета стала хранителем и охранителем коренных основ отечества, его рубежей, пытается выстроить национальные предания и вспомнить исторических героев с позиций русской морали, любви и совести. До Полякова газета умирала, превращалась в трупище околелое, в «гроб повапленный», и вот встрепенулась, задышала, добрые токи пошли от неё в культурную среду, вызывая толки и перетолки, народ зароился вокруг «Литературки», противясь «чаадаевщине» («как сладко родину ненавидеть») и возбуждаясь к России поклончивым чувством: «Быть русским – какой восторг!»
Человек бывает по душевной организации тёплым иль холодным, но чаще всего ни то ни сё, ни Богу свечка, ни чёрту кочерга, ни мясо ни рыба, колеблется в ту сторону, куда ветер поклонит, как Бог на душу положит. Так вот, Юрий Поляков – человек душевно тёплый, хотя и пытается скрывать свою истинную натуру по известной поговорке: «Сладкое разлижут, горькое расклюют». Он раздумчив, но осторожен, как истинно московское дитя, чтобы не угодить впросак, правду-матку не режет, старается соблюсти приличие и добраться до корня дела, до самой сути явления, вытащить причинно-следственную связь его, «откуда ноги растут», разобрать по косточкам и волотям, а после, прикинув возможные варианты, собрать в груд и сделать вывод. Это уже работа ума иронического, стиля гротескного, но не ради того, чтобы зло посмеяться, унизить ближнего, но пробудить уснувшее, глубоко спрятавшееся человеческое.
Как скорняк кроит меховую выворотку из лоскутья, примеряя куски, покромки и пластины и смётывая поначалу их на живую нитку, чтобы увидеть подергушку в целом, так и Поляков отдельные примеры и факты набрасывает на одно жизненное полотно, выявляя из частного целостную картину происходящего, рисует её так, чтобы понятно стало и несведущему человеку, далёкому от политики.
Писатель Поляков таланта редкого ныне, единичного, поручительного и учительного, он стоит наособицу по своему письму, и повторить его сатиры сложно. Его мысли становятся афоризмами, легко проникают в народ, возбуждают своей искренностью «чувства добрые», не только уводящие от зла, но и заставляющие противостоять ему.
Юрий Поляков и «Литгазету» строит на началах православного национального сознания: «Кто любит Россию, тот любит Бога». Не порывая полностью прежних связей с «чаадаевцами» и либералами-сектантами астафьевского толка, Поляков умудрился потиху заузить былые «семейные узы» газеты, расширить её кругозор, дать ей живого, открытого дыхания, припустил в тесто русских дрожжей. И взгляд газеты поочистился от тусклой пелены, стал много шире и яснее.
И сразу Поляков нажил себе недругов; они стали усердно лаять из-за углов и подворотен, как несытые псы, кусать в пяты, выясняя: чей ты? Но он растревожил не только нигилистов и пацифистов, западенцев и развращенцев, но и солдат «инвалидной команды» из патриотического стана, кто «штык точил, ворча сердито», и не знают, увы, сердешные, в какую сторону направить его жало, и оттого засыхают в бездействии на корню в своей покосившейся караульной будке, и ещё пуще злятся и дуются на человека, который самоволкою выбрал верную тропу. Им тоже хочется доброго дела, но не знают, как подступиться, душа их ноет, но, заблудившись средь трёх сосен, они постоянно ударяются лбом, набивая шишки, и оттого ещё более сатанеют от безысходности. Да ещё эта проклятая зависть душит. Уж так Поляков удачлив, подозрительно удачлив, и всё как будто достаётся ему даром, словно бы изловил случаем волшебницу-щуку в проруби, и она, потаковщица, из вражьего стана разведчица, пьесы ему строчит, романы клепает, коттеджи ставит, а он, такая протобестия, знай себе полёживает на печи-самоходке, бока почёсывает, закидывая в рот сибирские пельмешки.
Нарисуешь подобную картину да и взвоешь от неладной доли, что через пень да колоду. И правда, что человек, которому завидуют, слишком много места занимает, воздуху отнимает, и невольно возникает желание его пообрезать да заузить, сделать себе вровню, а и меньше того.
…И вот братцы-патриотцы, внося рассорицу-пересортицу, невольно обнимаются с антагонистами-либералистами, оправдывают Ельцина и Черномырдина, расстрелявших Верховный Совет…
Последнее прибежище либерала – якобы достигнутая в России свобода слова. Братцы мои, какая там сво-бо-да-а?! На телевидении наследники Собчака и Гайдара так укупорились, набились слоями, как шпроты в банке, что чужому и за версту не подступись. Пробовал народ в девяносто третьем высказать своё мнение с экрана, так за свободу слова получил пулю в лоб. Пятьдесят шесть гробов за одно лишь намерение мирно объяс ниться с либералами. Если на Красной площади лишь выкрикнуть: «Банду коррупционеров под суд», – тут же заметут в кутузку, как экстремистов. И снова панельная кухонька два на три с закрытой форточкой, как в семидесятых, где язык твой не связан страхом, – хорошо, если нет прослушки и топтуна под балконом, – вот и все достижения нынешнего режима для русского человека. Либерал, ратуя за свободу слова для себя, окопался, как плодожорка, в каждой волости государства и давай обгрызать его жадно, с хрустом, ныне именуя себя патриотом.
И потому «Литературная газета» и её редактор Юрий Поляков будут до той поры в осаде, пока не опомнится Кремль и не разберётся толково, куда идти и что надо строить на русской земле.
2014 г.