Владимир Куницын Феномен Юрия Полякова
1
В 1978 году в гостиной Центрального дома литераторов происходило знакомство с творчеством трёх молодых поэтов – Елены Матусовской, Лидии Григорьевой и Юрия Полякова. Помню экспрессивные, страстные, напористые строчки Григорьевой, изысканные, мудро-печальные и тонко сплетённые стихи Лены Матусовской (к огромному сожалению, так рано ушедшей из жизни).
Было любопытно, что сможет в этом своеобразном поэтическом турнире только что вернувшийся из армии, совсем ещё молодой паренёк. Глядя на его по-солдатски подтянутую фигуру, простую причёску и застенчивый вид, как-то мало верилось, что ему удастся противостоять уже искушённым в эстетических вопросах поэтессам.
И что же? Поляков и в самом деле прочитал очень простые, какие-то беспомощно открытые по форме стихи, но в них была неожиданность – они были отнюдь не банальны по мысли, и в них ясно чувствовался не умозрительный, а реально освоенный духовный опыт.
Когда мы, несколько человек, собравшихся «на Елену Матусовскую», вышли на улицу и, заметив, что она притихла, стали несколько фальшиво уверять её в победе, она остановилась и задумчиво сказала: «Нет, в этом мальчике есть что-то настоящее, и стихи его лучше».
А потом началось уверенное и всё ускоряющееся восхождение Юрия Полякова на литературный Олимп. Казалось, что кто-то подсадил его на счастливый эскалатор. То тут, то там я слышал его имя, он становился известным, и, наконец, к концу восьмидесятых его обняла настоящая слава. Названия его повестей стали нарицательными, от «ЧП» до «Апофегея». Прокатились по кинотеатрам экранизации, пошли дискуссии и обсуждения. Читатель признал Юрия Полякова. Признал и, кажется, полюбил.
Но не тут-то было с профессионалами, а особенно с профессиональной, маститой, престижной критикой. Она молчала и, более того, молчала с какой-то полупренебрежительной улыбкой. Даже и не разбираясь в предмете, она скептически не доверяла всеобщему успеху поляковских повестей, подозревая в самой очевидности этого успеха некий каверзный подвох со стороны удачливого автора. Невнятно, но поползло по критическим кулуарам прилипчивое словечко – «конъюнктурщик». Полякова заподозрили в ловком подыгрывании толпе и не менее ловком умении чувствовать «жареную» тему. Наша элитарная критика не приняла его всерьёз.
Каюсь, что и меня как критика долгое время смущал шумный успех его прозаических вещей. Мне казалось – ну что же писать о человеке, у которого и так всё великолепно складывается, когда столько талантливой, но трудно пробивающейся к читателю молодёжи? С другой стороны, эта некая чванливость нашей литературной элиты, думается, проистекает из недоверия к эстетическим вкусам широкого читателя, почти кастовой привычки узурпировать право окончательной оценки, и если эта оценка расходится с мнением читателей, как бы много их ни было, то, по мнению касты, тем хуже для самого читателя.
Хорошо ли, плохо, но я не придерживаюсь этого кастового принципа, и для меня всегда было важно, как читают писателей. И если читают много и взахлёб, то почему? И кто виноват в этом «безобразии» – автор или публика?
Не так давно я попал на творческий вечер Юрия Полякова. Шёл я на него с долей скепсиса – кто сегодня ходит на встречи с современными писателями? Даже самые громкие имена собирают полузалы. Но меня ждал сюрприз. Большой зал в ЦДЛ
был набит битком. С живейшим интересом внимали люди тому, что говорил со сцены писатель Поляков, а поскольку я заглянул в этот зал перед окончанием встречи, обмануться в настроении публики было невозможно. Более тысячи экземпляров книжки Юрия Полякова были буквально расхватаны в считаные минуты перед самим вечером. Ничего не скажешь, это впечатляло. А если учесть, что книжный голод фактически кончился, если вспомнить, какое великолепное созвездие писательских имён стало за последние шесть лет доступно практически любому, если вспомнить, как затоварен нынче книжный рынок… Короче говоря, окончательно вызрело желание понять причину столь явного читательского успеха Юрия Полякова, понять, за что любит и ценит публика этого автора, в тридцать семь лет выпустившего двухтомник своих избранных произведений – кстати, тоже своеобразный феномен в нашей литературе. Итак, в путь…
Юрий Поляков – интеллигент в первом поколении, хотя, зная его сегодняшнего, в это трудно поверить. Кажется, этот человек стремительно сделал сам себя, не в первый раз подтверждая ту истину, что талантливый русский, если он не лежит на печке, а имеет вкус к работе, способен на огромные рывки в своём развитии.
Юрий Михайлович родился в 1954 году в Москве в семье рабочих и до шестнадцати лет имел возможность вникать во все многообразные радости заводского общежития. Думаю, этот факт в его биографии оказал мощное влияние на последующую творческую жизнь. Кто прошёл через коммунальный рай, тот по себе знает, что уж чему-чему, а умению постоять за себя он учит. Жизнестойкость и врождённая наблюдательность, напитанная богатыми впечатлениями бытового коммунизма, – это уже кое-какая оснастка для предстоящих литературных заплывов.
Писательство, как известно, дело одинокое. Пока сидишь за письменным столом. Но когда готовая рукопись уже в руках… Я не знаю, с чем можно сравнить энергию, которая подчас требуется автору для того, чтобы удачно пристроить своё новорождённое дитя. Кстати сказать, энергия эта требовалась и Пушкину, и Гоголю, и Некрасову, но беда, если, кроме такой энергии, у автора почти ничего за душой и нет. Тогда вместо писателя на литературном небосклоне появляется пуленепробиваемый штурмовик. Иногда целые эскадрильи «штурмовиков» поднимаются из провинции и летят бомбить столицу с ее многочисленными журналами и издательствами. А если серьёзно, то даже и у талантливых провинциалов, непременно решивших завоевать столицу, вырабатываются некие психологические комплексы, не самым благотворным образом влияющие на их непосредственное творчество. Отрываясь от корней, питавших их талант, они, даже и добившись поначалу известного успеха, зачастую теряют себя, без остатка перевариваясь в стальном желудке беспощадного мегаполиса.
У Юрия Полякова вышло иначе. Юный отпрыск из среды гегемонов в стране гегемонии не штурмовал столицу и не вступал ни внутренне, ни внешне в противоречие с породившей его классовой структурой. Искренне впитывая всё лучшее в этой среде и аккумулируя нарастающее поэтическое волнение, он естественно прорастал через неё в среду иную, явно и тайно вожделенную всегда, при любых социальных укладах. Духовный рост так же необходим и нормален, как и физический.
Ну давайте переберём цепочку фактов из его биографии. Школа, филологический факультет педагогического института им. Крупской, работа учителем литературы в школе, армия, райком комсомола, журналистика – от корреспондента до главного редактора в газете «Московский литератор» (с 1979 по 1986 гг.). И дальше – так называемые «вольные хлеба».
А параллельно? Общественная работа в институте, первые публикации в прессе, ещё в студенчестве, комсомольская работа – секретарь комсомола Московской писательской организации. Первые книги – в 1980-м выходит сборник стихов «Время прибытия», и сразу – премия им. М. Горького за лучшую первую книгу. В 1981 году вторая книга стихов «Разговор с другом» и членство в Союзе писателей СССР. В этом же знаменательном году, без отрыва от работы в газете, защитил кандидатскую диссертацию о фронтовой поэзии (напомню – кандидату наук двадцать семь лет). Ещё книги – в 1983 году литературоведческая «Между двумя морями» и в 1985 году – сборник стихов «История любви». И ещё литературные премии – им. В. Маяковского, премия Московского комсомола, всесоюзная премия Ленинского комсомола. Избирается секретарём Союза писателей РСФСР, кандидатом в члены ЦК ВЛКСМ. И наконец – знаменитые повести: «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба», «Работа над ошибками», «Апофегей», вошедшие, между прочим, в школьные программы по литературе, а также «Парижская любовь Кости Гуманкова».
Успех громкий и ошеломительный. Но есть и ещё один ряд, самый важный, как мне кажется, многое объясняющий в этом феномене Юрия Полякова.
Теперь, внимательно прочитав его, я уже не нахожу его успех неожиданным. Более того, я уверен, что он логичен и закономерен. Почему?
Как уже говорилось, он не вступал в противоречие и конфликт с системой, его породившей. Наоборот, Поляков искренне искал в ней своё сыновье место. Как и большинство из нас в своё время, он простодушно поверил в святость и незыблемость идейно-нравственных координат, так активно и торжественно внедрявшихся в наше сознание всеми доступными государству средствами. Зачем сегодня отрекаться от светлой и чистой, романтической веры нашей юности! Да, мы верили в особую миссию нашей страны, мы верили, что строим подлинно справедливое общество. И сегодня, зная историческую подкладку этой веры, у меня всё равно не повернётся язык назвать эту веру слепым идиотизмом тёмных фанатов!
Наверное, из этой веры источался и комсомольский пыл Юрия Полякова, и ясный, естественный патриотизм его первых стихов, и взволнованная, сыновья благодарность к фронтовому поколению, к которому он, не знавший войны солдат, относился, судя по его стихам (а позже по диссертации о фронтовом поэте Георгии Суворове, погибшем в 1944 году), – с глубочайшим почтением. Поляков абсолютно и искренне вписывался в систему, и система не преминула приласкать своего «хорошего парнишку».
Но вот ведь парадокс – чем теснее и крепче она его обнимала, осыпая премиями, лауреатствами, публикациями, должностями, тем вернее подводила к отрезвлению. Вспомним – этот молодой человек, пробивавший себе жизненную тропу от порога рабочего общежития, входил в неё не со стороны, не с мясистой руки могущественного папаши, он прорастал, продирался через неё в её тесном чреве, барахтаясь в главных её артериях. От рождения наделённый талантом острой и умной наблюдательности, он весьма быстро – к чести его – понял, что тот огонь романтического доверия, который связывал с парадным обликом этой системы, и подлинная, нутряная жизнь системы – страшно далеки друг от друга. И, как водится, чем искреннее и сильнее первое чувство, тем стремительнее разочарование.
Да, не случайно система испокон века подозрительно косится на писателей. Сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит. Осыпь ты его наградами или спрячь под нары, а он, глядишь, высмеет тебя же за свои лавры или подаст голос из-под нар, да на весь мир! Куда спрячешь талант и чем его купишь, если этот талант – глаза, зрение, видящее и проникающее всюду духовное око. Достоевский вернулся с каторги с «Записками из мёртвого дома», Солженицын – с романом «В круге первом». Система и боится писателя, и не может без него. Но даже и прикормленные, верно ей служившие, мстили ей правдой в посмертно оставленных, покаянно-искупающих дневниках и воспоминаниях.
Кажется, слово «диссидент» выходит сегодня из моды. И внешние, и внутренние диссиденты утратили былое различие. Кстати, есть неплохое русское слово, точно выражающее суть этого явления, – сопротивленец.
Так вот, эти бывшие диссиденты-сопротивленцы, и писатели в том числе, ставили себя как бы вне системы или над ней. Порывая или отрекаясь от этой системы, они и в творчестве своём невольно занимали как бы отстранённую позицию по отношению к той жизни, в которой, как в болезни, маялось большинство из нас. В такой отстранённости есть свои плюсы, но и большие минусы. И самый большой минус – в том, что подпольный, а затем и легальный читатель не мог не чувствовать в авторе «человека со стороны», даже если этот человек говорил о твоей жизни некую правду. Возникал невольно психологический барьер, на котором было как бы написано: «Да, ты, может быть, и прав, но ты уже не со мной, ты не рядом со мной, а потому, браток, чувствовать, что чувствую я, ты уже не можешь». И, возможно, не случайно из всей диссидентской литературы, ставшей сегодня доступной широкому читателю, не выпал в бестселлеры ни один роман. Не стал всенародно признанным ни один писатель. Задержанные книги таких прозаиков, как, скажем, М. Булгаков или А. Платонов, я к диссидентской литературе, разумеется, не отношу. Интересно и то, что когда разрешили печатать «из столов», то и тут диссидентский лагерь ничего существенного читателю предложить не смог.
Я завёл этот разговор к тому, что как раз у нашего-то бывшего комсомольского вожака и романтика, никогда диссидентом не бывшего и никогда не пытавшегося встать над системой, заначки в столе оказались. Как смекалистая игла, пройдя сквозь основные полотнища нашей социальной жизни – педагогику, армию и аппарат (пусть и комсомольский), Поляков обрёл бесценные и реальные знания о подлинном лице господствующей системы. И он разглядел её не извне, а, что очень важно, – изнутри, ещё соединяясь с нею собственными кровеносными сосудами. И потом, когда опыт осядет в первых повестях, – читатель поймёт и оценит именно это. И поверит автору как с в о е м у, а не стороннему разоблачителю.
Я бы не решился назвать то, что показал Юрий Поляков в своих произведениях об армии, комсомоле и педагогике, – инакомыслием. Скорее это взгляд нормального человека на ненормальные обстоятельства. И надо сказать, что именно в этой нормальности авторского взгляда я и прослеживаю ту мужественную эволюцию автора от удобного винтика системы до самостоятельности зрелой личности, способной отречься от навязчивого диктата социальной мифологии. И в том, что эта эволюция также была искренна, меня убеждает тот факт, что повесть Ю. Полякова «Сто дней до приказа» была написана им в 1980 году, когда автору исполнилось лишь двадцать шесть лет. Не знаю, у кого хватит смелости обвинить его в конъюнктурщине. Повесть «ЧП районного масштаба», так славно раздевшая комсомол, – в 1981 году. «Сто дней» пролежали в столе семь лет, «ЧП» – четыре года.
Насколько мне известно, у Ю. Полякова были возможности издать эти вещи за рубежом, как это делали многие в ту пору. Но он этого не сделал, и это тоже логично и тоже укладывается в русло его эволюционного пути, о котором сказано выше.
И что же? Даже с таким опозданием опубликованные, они всё равно пришлись ко времени и были первыми произведениями современной художественной литературы, возвестившими широкому читателю о неуставных отношениях в армии, дедовщине и о смертельной болезни, поразившей младшего товарища нашей славной руководящей партии. Смешно, но поначалу комсомол принялся за бока своего бывшего товарища, а затем уже вручил ему за «ЧП» премию Ленинского комсомола. И так бывает.
Журнал «Юность», кстати сказать, опубликовавший все повести Ю. Полякова, напечатал «Сто дней до приказа» в 1987 году, вскоре после того как приземлился на Красной площади небезызвестный Руст, а следом за приземлением полетели головы высшего военного командования СССР.
В этот-то смутный момент ГлавПУР ослабил свою легендарную бдительность, больше, по-видимому, приглядываясь к новому министру обороны Язову, нежели к литературным сюрпризам. Однако, как свидетельствует автор повести, министр Язов долго не мог успокоиться по поводу её, наотрез отвергая обвинения Советской армии в язвах дедовщины, которые бросала ему возмущённая открытием многоголосая читательская аудитория. Министр оказался менее убедителен, чем писатель.
Вникая в стихи Юрия Полякова, я ловлю себя на мысли, что это стихи не поэта, а прозаика Полякова. Стихи его, как я уже говорил, очень простые по форме, безыскусны, напоминают рифмованное изложение впечатлений, бытовых зарисовок, какой-то дорогой автору мысли. Это развёрнутые в поэтической форме вехи «личного опыта», как точно назвал сам поэт свой последний сборник. Но при всём том эти стихи настолько открыты по лирическому чувству, так обезоруживающе искренни, что поднимаются до поэтического факта. В конце концов, у нас так много поднаторевших в эстетических хитростях поэтов, но зачастую пробиться к душе и сердцу этих поэтов, к их истинным, человеческим ощущениям, замаскированным сложными метафорами и ритмами, столь бывает трудно, что такая распахнутая, как у Полякова, душа лирического героя иной раз кажется просто благодатью.
Ну вот, наудачу стихотворение «Что случилось, братцы?!»:
Душа
как судорогой сведена,
Когда я думаю
о тех солдатах наших,
Двадцать второго
на рассвете
павших
И даже не узнавших,
что – война!
И если есть
какой-то мир иной,
Где тем погибшим
суждено собраться,
Стоят они там
смутною толпой
И вопрошают:
– Что случилось, братцы?!
Стихотворение небольшое, но вдумайтесь, сколько в него вмещается смысла и чувства. Здесь как бы спрессована судьба тысяч и тысяч наших молодых соотечественников, безвинно погибших, даже не поняв, что они уже погибли, и никогда не узнавших, какая война началась с их гибелью. И всё же они, первые, погибли уже на войне. Душу действительно сводит судорогой боли от этого неизживаемого несчастья, от этого невинно детского вопроса – что случилось, братцы?
Я уже упоминал, как привержен был Ю. Поляков в начале своей поэтической работы к фронтовой и солдатской темам. Кстати, на этих темах, как на самом надежном тесте, можно проверять любого поэта на искренность и нравственное право вообще писать стихи. Тем более если о войне пишет молодой человек, её не знавший. Этот принцип очень точно срабатывает и в прозе. Есть уже целая литература, написанная молодыми прозаиками о Великой Отечественной, о людях, прошедших войну. Я помню блестящие рассказы В. Крупина, написанные им в конце семидесятых годов, прозу Я. Шилова,
П. Краснова и многих других. Здесь требуется особый талант человеческой и патриотической сопричастности к судьбам отцов и дедов.
Совсем в иной тональности пишет поэт о своём солдатском опыте. Но и здесь, в явной самоироничности по отношению к службе, а вернее, как бы к игре в солдаты, в войну, в которую, конечно же, не верится, автор словно бы помнит о той войне, настоящей, и с ней соизмеряет свою нынешнюю солдатскую службу.
В сапоги задвинув ноги,
Застегнувшись на бегу,
Выстроимся по тревоге
В две шеренги на снегу.
Знаем, что комбат проверит,
Как умеем мы стрелять.
Взглядом недовольным смерит
И пошлёт нас
досыпать!
А над нами – звёздный трепет.
Тени чёрные ракит.
Мы-то знаем:
враг не дремлет —
Он, всего скорее, спит!
Главный враг для нас с тобою —
Мартовские холода,
Ведь тревога боевою
Стать не может никогда!
В темень «трассерами» лупим —
Все мишени наповал…
Молодым я был и глупым.
Ни черта не понимал.
По стихам Полякова, как по клавиатуре, можно пробежать всю его биографию и приметить все основные вехи духовного мужания. По ним, пусть и задним числом, можно догадаться об истоках его прозы, увидеть знакомые по этой прозе ситуации и бытовые сюжеты.
Я был инструктором райкома,
Райкома ВЛКСМ.
Я был в райкоме словно дома,
Знал всех и был известен всем.
Или:
Молоденький учитель,
Я у доски страдал,
А ученик-мучитель
Вопросы задавал.
Или:
Мне снится сон.
Уже в который раз:
Осенняя листва в морозной пыли,
Приспело увольнение в запас,
Друзья ушли,
а про меня забыли!
Поэт Ю. Поляков ещё раз убедил меня в том, как велико, как огромно значение в поэзии открытого лирического чувства. Как много искупает искренность и как она заразительна. В конце концов, я не знаю, что важнее – эстетическое наслаждение от поэзии или способность её делать читателя добрее. Разумеется, в идеале эти две ипостаси поэзии сливаются воедино.
В заключение разговора о поэте Юрии Полякове, который теперь уже стихов не пишет, я хочу процитировать его давние, написанные в 1975 году, полюбившиеся мне строчки:
Ты помнишь, мы в Мураново брели
Вслед за бегущей к горизонту тучей,
Нисколько не робея той земли,
Где жил поэт российский Фёдор Тютчев.
Шёл дождь из ярких солнечных лучей
Со звонким градом птичьих песнопений.
Он становился ярче, горячей,
И ветерок струился всё степенней.
До немоты прозрачная река.
Как из другого мира тени рыбьи.
Речной травой обвиты облака,
Плывущие в мгновенно-яркой зыби.
А солнце всё лилось, и всё лилось,
И эти струи нас с тобою грели.
Я из твоих выпутывал волос
Звенящие градинки звонких трелей.
И стёрлась непонятная черта,
Как будто бы пришёл конец разлуке.
И я впервые Тютчева читал,
Сменив слова на запахи и звуки.
К сожалению, поэты так редко пишут о счастье. Об этих самых, быть может, драгоценных мгновениях в человеческой жизни. Особенно редко они делают это сегодня.
Конечно, главная доля успеха выпала на прозаические произведения Ю. Полякова. И здесь пригодился «личный опыт». Но одно дело знать, и другое – решиться об этом написать. И армейская тема, да ещё со столь критическим уклоном, и особенно быт комсомольских аппаратчиков – даже трудно представить себе какого-нибудь маститого писателя, рискнувшего бы взяться за столь непрестижные и, в общем-то, с первого взгляда дохлые темы. Я уж не говорю о пресловутой педагогической. Во-первых, это темы заведомо социальные, во-вторых, если они и отражались в литературе, то непременно с лоснящимся от фальшивого жира советизированным враньём. И в-третьих, чтобы написать об этих срезах общественного пирога, необходимо было знать предмет изнутри, и не на время написания повести, как это делал, скажем, тот же Илья Штемлер (устраиваясь поработать в универмаг или таксопарк), а прожить часть своей жизни по-настоящему и учителем, и райкомовским функционером, и послужить в армии, хлебая вместе со всеми густой борщ дедовщины, а не заглядывая в казарму через плечо часового.
Решиться решился, но как это сделать интересным и нужным читателю, сделать фактом художественным?
Мне кажется, Ю. Поляков в чём-то даже и рассчитал свой успех, будучи не только практиком, но и теоретиком литературы (как-никак, кандидат филологических наук, имевший опыт литературоведческой работы). Взявшись за эти темы, он, видимо, понимал уже, от чего необходимо отказаться в своём творчестве, учтя богатый негативный опыт советской литературы. И прежде всего, как следует из первых повестей «Сто дней до приказа» и «ЧП районного масштаба», – от метода социалистического мифологизма (то есть социалистического реализма). Разве не соцмифологизм был любимым методом литературы на протяжении почти века, если начинать с «Матери» Горького Максима? Да что там литература, вся наша жизнь была сплошным мифотворческим шаманством!
К слову сказать, социалистический мифологизм, как ведущий метод, породил к жизни, совсем по принципу ответной реакции, мифологизм и иного толка.
Появилась литература, резко уходящая в сторону от совкового быта, как бы оторвавшаяся от конкретной и нелюбимой социальной почвы. Она полностью погрузилась в индивидуальную человеческую экзистенцию, ища хоть какой-то опоры в личном ощупывании культурных раритетов и интеллектуальном гурманстве. Это был тот же мифологизм, но с обратным знаком. И человек в этой разрежённой среде также воспринимался не более чем миф.
Кстати сказать, миф агрессивен и к чисто художественным литературным средствам. Он, например, не любит живую, конкретную, говорящую деталь, он старается вытоптать её, как свидетеля своего вранья, или же окарикатурить эту деталь наподобие того, как поганится человеческое лицо, отображённое в кривом зеркале.
Я не утверждаю, что и в той и в другой мифологизированной литературе не было правды. Доля истины в ней есть. Но, на мой взгляд, лишь доля.
А был и третий путь, «третья правда», как назвал свою повесть замечательный русский прозаик Леонид Бородин. Правда бесстрашного взгляда в упор, в самые зрачки жизни, без истерических шараханий и от дерьмовых куч её, и от святых, светлых слёз. Эта правда не живёт подозрением к жизни, не живёт и презрением, она пытается искренне сострадать ей.
И по этому третьему пути не так уж мало прошло и идёт высокодостойных людей. Исповедуя в своём творчестве принцип золотого сечения, на мой взгляд, они ближе всего стоят к полноте художественной правды.
Прозаик Юрий Поляков, как представляется, сознательно отказался от первого и второго пути, зная их очевидные слабости, да и к формальному новаторству у него вполне чёткий подход – новаторство не как литературная самоцель (буду новатором!), не как заранее заданный алгоритм, а как естественно диктуемое самим жизненным материалом оформление его. Честный разговор о жизни всегда нов и всегда важнее литературных фокусов, как бы они ни были эффектны.
В этом смысле его проза, конечно, ближе к третьему пути и третьей правде.
Да, он немало сделал для размифологизации и армии («Сто дней»), и комсомола («ЧП»), и педагогики («Работа над ошибками»), и темы власти («Апофегей»), и загранвояжей («Парижская любовь Кости Гуманкова»), но, может быть, одним из первых советских прозаиков он пытался превратить эти не очень-то заманчивые для других писателей темы – в бестселлеры. Во всяком случае, повести «Апофегей» и «Парижская любовь», воодушевлённый стартовым успехом, как мне кажется, он уже писал сознательно «на публику», тонко чувствуя своего читателя, догадываясь, чего тот от него ждёт, и азартно оправдывая эти ожидания.
И здесь вновь встаёт вопрос о новаторстве. У нас традиционно как-то пренебрежительно и с оглядкой умеют относиться к авторам, умело работающим в контакте с публикой, не стесняющимся рассчитывать заранее свой успех у неё. Так было с В. Пикулем, Ю. Семёновым… В то же время любой писатель, как бы он ни относился к принципам своего творчества, не может не желать читательского интереса, иначе дело его обесценивается. С лёгкой руки Пушкина «хулу и похвалу», а также «суд толпы», как нравственный императив, вменялось русскому писателю презирать. Эта высокая независимость духовного состояния творца, конечно же, и до сих пор (и вечно!) будет определять главное в миссии художника. Но в том-то и беда, что принцип этот со временем переродился, благодаря неверному его истолкованию, в этакую элитарную мораль, вообще отрицающую за читателем право на голос и влияние. Да и Пушкин под «толпой» и «судом глупца» имел в виду совершенно определённую часть своих читателей.
Представляется, что Юрий Поляков эту тенденцию отчётливо осознал. Одним из первых. Но мало понять, надо ещё суметь реализовать это знание в художественной форме, не теряя при том лица и достоинства.
Мне импонирует то, что Ю. Поляков пошёл для писателя самым трудным путём – он прежде всего сосредоточился на слове, языке, лексике своих произведений, начал искать свой стиль, свою манеру изложения, доверившись органике таланта. И опять этот расчёт оказался верным. Могут устареть драматические коллизии, потерять социальную остроту некогда горячие конфликты, может уйти с политической арены даже сам предмет разговора, как это случилось недавно с комсомолом, но – остаётся слово, оно живёт уже как самоценный организм, храня в себе лексическую генетику явлений, становясь помимо художественного фактом общественной памяти.
Именно поэтому и сегодня повести «Сто дней» и «ЧП», написанные двадцать лет тому назад, перекрытые более крутыми событиями нашей действительности, – читаются с не меньшим интересом.
Вообще говоря, оценка любого бестселлера в читательском восприятии начинается со слов – «легко», «интересно», «приятно читать». И что уж тут зазорного, если автор умеет так писать? И уж тем более если в эту нарядную, яркую упаковку он способен, как это получается у Ю. Полякова, вложить вполне серьёзное знание о нашей жизни, сказать о волнующей многих и многих проблеме, и сказать честно и трезво?
Надо сказать, что разрешить эту трудную задачу Ю. Полякову помогло отменное знание и вкус к конкретной жизненной детали. И солдатский быт, и аппаратный, и повседневный он воспроизводил из сцепления остро и точно подмеченных молекул реальности, которые в целом производят исключительно достоверную картину описываемой жизни, ту атмосферу узнаваемости и убедительности, которые не могут не вызывать в читателе доверия к автору.
Но помимо владения конкретной деталью Ю. Полякову присущ дар иронично и смешно эту деталь обыгрывать. От детали чисто бытовой он легко переходит к психологической, подчас давая в короткой миниатюре объёмный портрет того или иного персонажа. Вот, скажем, как в «ЧП» он рисует в нескольких предложениях вполне выпуклый и живой облик третьестепенного героя, водителя секретаря райкома Шумилина, некоего Ашота: «Задумавшись, он вышел на улицу и, подойдя к пустой машине, огляделся: Ашот, непринуждённо облокотившись о стену, охмурял выбежавшую в соседнее здание околотковскую секретаршу. В руках он держал бумажку с телефоном, и это не оставляло ни малейшего сомнения в дальнейшей судьбе девушки. Увидев начальника, водитель кивнул головой, что можно было понять и так: “Заводи, сейчас поедем…”»
Или: «В горком едем? – уточнил Ашот. – «Откуда ты знаешь?» – «Я не знаю. Я чувствую».
Легко и с юмором делает автор психологические наброски, однако в этой непринуждённости и кажущейся легкости явно виден не только литературный талант, но и стиль, соединявший в себе весёлый лаконизм и трезвую наблюдательность отличного психолога.
«Поседелый учитель математики Борис Евсеевич Котик стоял возле двери и подозрительно, как суровый капитан, оглядывал вернувшихся из увольнения учеников. Пропустив в класс последнего, он медленно и со значением закрыл дверь, словно задраил люк подлодки, отправляющейся в автономное плавание». На мой взгляд – превосходная картинка! Кстати, в сжатой метафоричности языка явно заметен прошлый поэтический опыт Юрия Полякова.
Или: «– Кто следующий? Заходите! – распорядился заведующий, похожий на хирурга, которому перед многочасовой сложнейшей операцией нужно быстренько вправить грыжу случайному пациенту».
А вот – социально-психологический портрет: «В пятидесятые годы она была третьим секретарём Краснопролетарского райкома комсомола и по призыву ушла на производство на небольшой завод, где и проработала до пенсии. Возможно, переходу способствовал и ультиматум мужа, Петра Филипповича Шумилина, догадывавшегося о существовании супруги лишь по некоторым предметам женского туалета в квартире. О косметике и парфюмерии речь не идёт: в те времена комсомольские богини были убеждены, что “Шанель № 5” – это улица и дом в Париже, где живал Владимир Ильич Ленин». И смешно, и точно! О серьёзном, но легко. И вообще, Ю. Поляков действительно смеясь расстаётся со многим из нашего замороченного прошлого, как это может делать нормальный и духовно выздоровевший человек, не мстя и не глумясь над этим подчас идиотическим прошлым, а как бы понимая его истинную цену.
Очень трудно определить жанровую окраску повестей Ю. Полякова. Скажем, в «Апофегее» так сложно переплелись и драма, и элементы трагедии, и фарс, и сатира, и бурлеск, и бытовой реализм, и переплелись так органично и неразрывно, что кажется, будто автор создал свой новый жанр, в котором пока один и работает.
«Кафедральные старички с пониманием переглянулись: в молодости они тоже мечтали стать честными летописцами эпохи, но хотелось бы знать, что понаписал бы тот же Нестор, когда б у него за спиной дежурил сержант НКВД с наганом. А доцент Желабьев покачал головой и с нежной грустью поглядел на симпатичную дурочку, которая наивно полагает, что историки пишут чепуху исключительно по причине незнания истории…»
Да и само название повести – «Апофегей» – это прежде всего о полном апофегее нашей запутавшейся в абсурдах жизни.
Продолжая разговор о том, как пишет Ю. Поляков, я должен с радостью заметить, что от повести к повести он пишет всё насыщеннее и ярче, явно прогрессируя в художественном плане. И, как мне кажется, на день сегодняшний вершиной его литературной работы над выработкой своего, поляковского стиля является последняя повесть – «Парижская любовь Кости Гуманкова» (1991).
Уж не знаю, какой у автора юмор – галльский, раёшный, лукавый, но читал я эту повесть о нашей дурацкой жизни, ни разу не оторвавшись и смеясь порой до слёз. Аналогов ей в современной прозе, работающей в похожем жанре, по-моему, нет.
Тут уж перлы остроумия идут один за одним, сплошным косяком, и не пустого, зубоскального остроумия, что особенно располагает к автору, а опять же прочнейшим образом замкнутого или на психологическую обрисовку персонажей, или на восхитительную совдействительность, оказывается, неисчерпаемую на юмористические сюжеты, если посмотреть на неё тем самым взглядом нормального человека, о котором я уже говорил.
Описывается в повести поездка нашей тургруппы в Париж. Автор блестяще разработал саму драматургию сюжета, уже в него заложив массу комических возможностей. Кажется, он спрессовал в сюжете все типичные ситуации подобных загранвояжей недавних и «благословенных» застойных времен. Здесь и вычисление всеми участниками поездки обязательного стукача, с взаимными подозрениями (один комический узел), и разнообразнейшая палитра чувств советских людей, впервые столкнувшихся с роскошно гниющим Западом (второй узел), и свой «соскочивший» (невозвращенец), и, как в романах Агаты Кристи, где убийца всегда из самых не подозреваемых, штатный стукач, и трогательная любовная интрига, и Париж, Париж, не подготовленный к сногсшибательной изворотливости поднаторевшего в борьбе за существование светлого ума советского человека!
Что же так привлекает в стиле прозаика Ю. Полякова? Может быть, его виртуозное умение сталкивать в одной фразе живую, разговорную речь с затёртыми штампами устойчивых словесных оборотов, которые в этом столкновении приобретают неожиданно смешной и ироничный смысл? Особенно если это штампы из надличностного языка, рождённого в бюрократических потугах аскетичного государства. Подобных «столкновений» мы в избытке найдём и в «Стадиях», и в «ЧП». Или же это умение в сжатой, чрезвычайно экономной форме через лексику героя дать мгновенное представление о его профессиональной принадлежности, образе жизни и уровне интеллектуального развития. Посмотрим, как блестяще это делает Ю. Поляков:
«– Здорово, хлопцы! – поприветствовал генерал хриплым басом и, небрежно отдав честь, поздоровался за руку с вытянувшимися во фрунт Буровым и Другом Народов. – Как настроение?
– В Париж торопимся! – тонко намекнул на непунктуальность вновь прибывших Друг Народов.
– Ничего – теперь уже скоро, – утешил генерал Суринамский. – Три часа – и там. Десантируетесь прямо в Париже… А мне на танке три недели ехать!
Полководческая шутка вызвала дружный и старательный смех.
– Ну, мамуля, давай прощаться! – поскучнев, сказал генерал и придвинул к себе Пипу для прощального поцелуя. – Отдыхай. Осваивай достопримечательности. На Эйфелеву башню не лазь – хлипковата для тебя. В магазинах с ума не сходи – у нас в “Военторге” всё есть. Ну и за дисциплиной в подразделении приглядывай! – Обернувшись, он пояснил: – Я, когда в командировку убывал, часть всегда на супругу оставлял. И полный порядок».
В этом отрывке, до краёв наполненном психологической информацией, мне особенно нравятся два точнейших слова – «старательный» смех и «придвинул» к себе Пипу. Вот этот точный, лаконичный, очень выразительный авторский язык и создаёт, как мне кажется, ощущение той поразительной лёгкости, с которой читаются вещи Ю. Полякова. Но надо ли говорить о том, какая тщательная и труднейшая работа со словом за этой лёгкостью стоит?
«– Месье Плюш? – опасливо спросил я.
– К вашим услугам! – ответил он на чистом русском языке.
– Вам привет от Мананы!
– Благодарю, – безрадостно улыбнулся он и глазами показал на стеклянный шкафчик, где, словно в тесной очереди за дефицитом, спрессовались дублёнки и кожаные пальто. – Для дамы?
– Да! – в один голос ответили мы.
Месье Плюш с равнодушием навек охладевшего мужчины внимательно осмотрел Аллу, задержав бесстрастный взгляд на груди и бёдрах…»
Нет, эту вещь Ю. Полякова можно цитировать бесконечно и с удовольствием. И, конечно, эпилог, где рассказано о том, как сложились судьбы наших разных, но равно симпатичных автору героев уже в перестроечные годы. Вот тут автор не сдерживает свой сатирический темперамент, характеризуя с помощью персонажей повести день сегодняшний. И может быть, только здесь, в финале, появляется на его губах горькая усмешка, столь понятная нынешнему читателю.
И ещё об одном языковом аспекте прозы Юрия Полякова хочется сказать подробнее. О лексике. В этой связи вспоминаются публикации всё в той же «Юности» необычайно популярного среди молодёжи в конце шестидесятых годов Василия Аксёнова. Его рассказы и повести особенно выделялись среди прочей прозы новой лексикой. Аксёнов вводил в речевой оборот доселе неведомую широкому читателю словесную атмосферу джазменов, студенчества, спортсменов, деклассантов, художников – словом, лексику молодых «шестидесятников», как бы фиксировавших в своём отдельном языке совершавшиеся перемены в советском обществе под воздействием хрущёвской «оттепели». Это был особый, оригинально оттиснутый в литературной форме отпечаток той духовной свободы, которую молодые особенно энергично пытались усвоить и закрепить. Но, как ни странно, несмотря на безусловно яркий талант Василия Аксёнова, лексика, им внесённая в литературу, не прижилась.
Может быть, причиной тому была узость самой социальной прослойки, которую он выражал, а может быть, – и, мне кажется, это главная причина – в огромной степени В. Аксёнов сам был автором этой лексики, он её создавал, сочинял, не столько опираясь на реальный язык, сколько на свой литературный дар и фантазию.
У Ю. Полякова (беру лишь лексический аспект в творчестве этих разных писателей), также огромное значение придающего социально-психологической окраске речи своих персонажей, подход принципиально иной. Лексическое богатство его произведений, буквально насыщенных словечками, оборотами, распространёнными поговорками, обмолвками и анекдотами, питается прежде всего скрупулёзным и точным отражением реально бытующего в жизни так называемого неофициального языка, творимого самим советским населением. С одной стороны, это избавляет автора от упрёков в кастовой закрытости его лексики, с другой – решительно приближает автора к читателю, который в этой знакомой до боли бытовой лексике чувствует себя как дома и через неё в авторе узнаёт «своего». Независимо от возраста.
Кажется, Михаил Ромм заметил однажды, что чем кинематографичнее проза писателя, тем он талантливее. Формула спорная, потому что вряд ли в неё можно «уложить» Пруста или Гессе, и тем не менее доля истины в этом утверждении есть.
Ю. Поляков пишет так, что героев его видишь как живых – вспомним хотя бы цитированный выше отрывок о генерале. Причём видно всё, вплоть до мельчайших движений и жестов. Неудивительно, что кинематографисты обратили внимание на повести Ю. Полякова и все их экранизировали («Апофегей» и «Парижская любовь» также будут сниматься).
В 1987 году вышел фильм «Работа над ошибками» (режиссёр А. Бенкендорф), в 1988 – «ЧП районного масштаба» (режиссёр С. Снежкин) и в 1989 году «Сто дней до приказа» (режиссёр X. Эркенов). Все они так или иначе интерпретировали повести Ю. Полякова по-своему, но любопытно, чем это закончилось.
X. Эркенов, уйдя от реализма поляковских «Ста дней», чем они и подкупили читателя, в кинематографические изыски а-ля Тарковский и Антониони, совершенно не смог донести смысла поляковской повести до зрителя. Фильм не получился, по-моему, именно оттого, что режиссёр уж очень рьяно потянул одеяло на себя.
В фильме «ЧП районного масштаба» режиссёр С. Снежкин, наоборот, попытался обострить и развить главную мысль автора повести. В картине есть блестящие находки, такие как гульба комсомольских вожаков в бане; супружеская сцена в квартире Шумилина, когда идёт параллельный текст – слова, произносимые жене в момент близости, и мысли за кадром – то, что на самом деле думает Шумилин о своей благоверной в эту минуту. Сцена страшной разоблачительной для героя силы. Наконец, режиссёрская находка со знаменем райкома. В повести знамя не фигурирует. Это знамя позволило С. Снежкину снять поразительную по символической мощи сцену, когда Шумилин, вновь обретя это знамя, а с ним и пошатнувшуюся карьеру, идёт один по пустынным улицам, словно во главе колонны, но за спиной у комсомольского вожака – ни души.
Но вот что интересно: жёстко доведя разоблачающий пафос повести Ю. Полякова до логического конца, решительно и, отдадим должное, талантливо расправившись с комсомолом в этой картине, режиссёр также и отошёл от важного момента, который в прозе Ю. Полякова был. Я имею в виду большую неоднозначность образа Николая Шумилина в литературной основе. Автор увидел в своём герое не только циничного функционера
(как это сделал режиссёр, и с позиции той задачи, которую он перед собой поставил, возможно, С. Снежкин был прав), но и человека, искренне болеющего за своё дело, человека от природы неплохого и даже совестливого, а от этого и страдающего.
В картине С. Снежкина почти весь груз разоблачения системы лёг на плечи чиновников. В повести Ю. Полякова больше разоблачается сама система, уродующая своих работников, и даже таких, как Н. Шумилин, пытающихся эту систему хоть как-то облагородить. Совсем не случайно и в начале повести, и в конце с такой тревогой прислушивается к своему сердцу Н. Шумилин – к нему уже постучалась иная система жизненных координат, куда большая, чем мелкие хлопоты о карьере и номенклатурном благополучии.
Самым «поляковским», как представляется, оказался фильм «Работа над ошибками» режиссёра А. Бенкендорфа. И в повести, и в фильме без нажима, но твёрдо главной нравственной доминантой всех событий стал поиск исчезнувшей рукописи давно умершего писателя Пустырёва. На этом своеобразном оселке благородства и проверяются персонажи повести и фильма. Казалось бы, чисто драматургический ход обрёл очень симпатичную духовную окраску. Высокая, объединяющая героев цель – те же координаты жизни, без которых столь легко заблудиться в страшноватеньком житейском лесу. И фильм бережно сохранил эту дорогую интонацию повести, сделав верный акцент не на разоблачительстве прогнившей советской школы, а на добрый, человеческий мотив, так явно в повести звучащий.
Да и в целом, заканчивая разговор о повестях Юрия Полякова, мне кажется, художественное достоинство их не столько в социальной заострённости, а в том, что автор сумел уйти в них от разоблачительной однобокости, от крайности разрушительства, оставив за своими героями право на личную судьбу, право на выбор, на свободу. И потому персонажи его не замерли в схемах, а остались живыми. А значит, к книгам его читатель непременно вернётся вновь.
Может показаться, что Ю. Поляков – активно печатающийся автор. На самом деле пишет он не так уж и много, трудно, медленно, каждую повесть не один год. Несмотря на то что произведения его переведены на английский, китайский, французский, болгарский языки, а в 1987 году, по опросу «Комсомольской правды», его «Сто дней до приказа» входили в тройку наиболее популярных книг (наряду с М. Булгаковым и А. Рыбаковым), – спектакль, поставленный в Ленинградском академическом театре им. А. С. Пушкина по повести «ЧП районного масштаба», был запрещён на стадии генеральной репетиции и расклейки афиш. И было это в 1988 году. Не был снят и фильм о современной партократии, сценарий которого Ю. Поляков писал в соавторстве со старейшиной советской кинодраматургии Евгением Габриловичем.
И всё-таки выбор делает читатель. Пытаясь разобраться в феномене популярности Юрия Полякова, я ещё раз понял, как важно писателю не примыкать ни к каким политическим лагерям – ни к правым, ни к левым, а пытаться работать на уровне правды, видя в человеке не функцию, не социальную маску, не аргумент в идеологической схватке, а живую личность прежде всего; как важно сохранить в себе самом нормальный, ничем не замутнённый взгляд на мир.
Может быть, именно потому, что Ю. Полякову в полной мере присуща эта нормальность, к нему и тянется в наше замороченное время читательское сердце. Ведь не случайно же при повальном охлаждении к современной литературе сохраняется к его творчеству стойкий интерес.
2
Да, его не любит критика. Ни та, ни эта. И на доске почёта, иллюстрирующей рассуждения о литпроцессе, портрета Юрия Полякова не встретишь ни с той, ни с этой стороны доски. Странно и даже отчасти инфернально столь упрямое молчание о нём, учитывая то, как творчески активен и заметен автор не только в собственно литературной действительности, но и в социально-общественной тоже.
Его охотно печатают все – от «Завтра» до «МК». Каждая новая художественная вещь Полякова выходит в журнальных вариантах и фрагментами в газетах, а его книги выдерживают тиражи, не снившиеся многим детективщикам. Он писатель не просто читаемый, а ещё и перечитываемый. Большая, прошу заметить, редкость. Его произведения включены в школьную и вузовскую программы, по ним пишут дипломы и диссертации, кстати, не только в России. Но критика молчит о нём. И не любит его. И не вставляет даже в пресловутые «обоймы», словно подозревая в нём холостой патрон. Последнюю литературную премию он получил за свой прозаический дебют, за первую свою нашумевшую повесть «ЧП районного масштаба» в 1986 году. С тех пор ни-ни – и это сейчас, когда литературных премий от Букера до Антибукера легко насчитать ещё с полсотни. Как тех, так и этих.
Да что там критика или жюри литературных премий! Он везде как бы свой, но и чужой, словно провалился в психологическую щель, поймавшую его на одиночестве всепонимания. И в самом деле, в его произведениях нет заведомо отрицательных героев. Скажем, явно не любит он профессиональных либералов (повесть «Демгородок»), но всё равно жалеет их по-человечески. Любопытная фигура – писатель Поляков! Симпатизирует патриотам и государственникам, но более убийственной сатиры на самодовольное почвенничество (Медноструев из «Козлёнка в молоке») я, наверное, не встречал. Поляков – человек, проходящий сквозь все многокрасочные нынешние идеологические лагеря и не ставший ничьим «лагерником». При том, что ведь и убеждений своих не скрывает – почитайте его блестящую публицистику последнего десятилетия! И назовите хотя бы пару имён, да хоть самых громких имён, способных выдержать с Ю. Поляковым соревнование в таланте, темпераменте, убеждённости и своевременности слова. Перечислю лишь несколько его статей – «От империи лжи – к республике вранья», «Паруса несвободы», «Оппозиция умерла. Да здравствует оппозиция!», «Наши гостомыслы», «Словоблуждание», «Право на одиночество», «Десовестизация»… Уже сами названия говорят о многом.
Так что эта стойкая нелюбовь к нему, и не только в критическом цехе, – это уже не «ЧП районного масштаба», и даже не «Апофегей», а какой-то неприличный казус, намекающий на драму не самого Ю. Полякова, а тех, кому чужая способность к плодотворному одиночеству, рождающему внутреннюю свободу, бередит память о своей собственной несвободе. Да ещё на фоне непрекращающегося и даже крепнущего успеха Полякова у читающей публики. Успеха безусловного и оттого ещё более подозрительного. Наша критика очень не любит, когда читатель признаёт и принимает писателя сам, по внутреннему порыву, без её, критики, нудных и настоятельных рекомендаций… Какое-то странное желание назначать талантом в виртуальной литературной игре, вместо того чтобы этот талант увидеть в реальном художественном процессе и осмыслить. В этом парадоксе стоит, мне кажется, пошуровать аналитической кочергой…
Сам Юрий Поляков в одном из интервью причисляет своё творчество к «гротескному реализму». Подбрасывает ключ. Подберём этот ключ и заглянем в труды М. М. Бахтина, великолепно знающего этот предмет. Цитирую: «Специфический тип образности, присущий народной смеховой культуре во всех формах её проявления, мы назвали условно «гротескным реализмом». И далее: «Гротескный образ характеризует явление в состоянии его изменения, незавершённой ещё метаморфозы, в стадии смерти и рождения, роста и становления. Отношение к времени и становлению – необходимая конститутивная (определяющая) черта гротескного образа. Другая, связанная с этим необходимая черта его – амбивалентность: в нём в той или иной форме даны (или намечены) оба полюса изменения – и старое и новое, и умирающее, и рождающееся, и начало и конец метаморфозы». И ещё одна мысль М. М. Бахтина, поразительная по точности наблюдения, имеющая пусть не прямое отношение к «гротескному реализму», но всё же многое объясняющая и в нём. Бахтин утверждает, что на всех этапах своего исторического развития празднества были связаны с кризисными, переломными моментами в жизни природы, общества, человека… Грубо говоря, смеховая культура особенно мощно обогащалась в трагические эпохи. Думаю, ни у кого уже не осталось сомнений, что на наш век пришёлся сам пик гротескного бытования России. Так или иначе, но элементы гротескного реализма различимы в произведениях А. Платонова и М. Булгакова («московская» линия» в «Мастере и Маргарите», «Собачье сердце», «Роковые яйца» и т. п.)
Однако сказать, что метод этот за последние десятилетия смог прочно прижиться в русской литературе, – нельзя. Вот почему ещё так любопытна попытка Ю. Полякова не только сохранить традиции этого метода, уходящие в глубь мировой литературы, но и развить их, утвердить на почти пустынном (в этом смысле) поле отечественной словесности. Причём строго придерживаясь и второго определяющего слова – реализма. В отличие от современного постмодернизма и литавангарда, на дух не принимающих жёсткую правду реального, телесного, бытового мира, творящих свой гротеск и шарж исходя из виртуального представления о «почве» (лидер – В. Пелевин), – прозаик Поляков, соединяя концы и начала метаморфоз, остаётся точнейшим реалистом и в психологическом анализе персонажей, и в бытописательстве, что само по себе куда как сложнее для автора, чем свободная необязательность сочинённого вранья. Ценность этой достоверности понимаешь лишь со временем. Его первая по-настоящему гротесковая, имевшая феноменальный успех повесть «Апофегей» теперь, через десять лет после выхода, оказалась единственным достоверным литературным свидетельством жизни партаппарата эпохи застоя. Никто более не удосужился проникнуть в жизнь этого организма, сыгравшего не последнюю роль в новейшей судьбе нашего Отечества.
Разумеется, жизнь теперешняя по части гротеска весьма облегчает труды гротескного реалиста Ю. Полякова. Однако не отменяет претензий к высокому профессионализму, которые предъявляет этот жанр по определению, требуя просто-таки виртуозного стилистического и образного мастерства. Наверное, оттого так короток список практиков этого метода в литературе. Тут требуется особый талант, самобытный склад, особое, смеховое чувство языка. Поляков пародиен, но это не интертекстуальное пересмешничество, а понимание того, что жизнь движется и развивается, как бы пародируя самое себя. И потому неудивительно одиночество этого писателя в нашем поле «гротескного реализма».
Мне кажется, всё здесь сказанное имеет наибольшее отношение к последнему, только что вышедшему в журнале «Москва» и в издательстве «Молодая гвардия» роману Ю. Полякова «Замыслил я побег…». Вероятно, кто-то помнит бурные критические дискуссии 70–80-х по поводу вдруг объявившегося в советском искусстве «амбивалентного» героя. Заявленный ещё
А. Вампиловым в «Утиной охоте», этот персонаж вбежал в кинематограф («Осенний марафон», «Полёты во сне и наяву»), бурно расплодился в прозе тогдашних сорокалетних, от Р. Киреева, В. Маканина, А. Афанасьева до А. Кима и В. Гусева, ярко обозначая – теперь это особенно ясно – народившийся тип интеллигентного обывателя, впавшего в вялую, как похмельный сон, оппозицию не только к засмердевшей государственности, не только к лицемерно провозглашаемым нравственным постулатам (нигилистическое раскачивание грани между добром и злом – это скорее в пику двуличности общественной морали), но в оппозицию и к самому себе. Амбивалентный герой 70–80-х констатировал драму государственного самоедства, окончательный крах социальных иллюзий и неизбежность близкой общенациональной трагедии.
Новый роман Ю. Полякова «Замыслил я побег…» ставит жирную точку в судьбе амбивалентного героя последних десятилетий. Впервые в новейшей литературе он показывает, как амбивалентный человек, в поляковской терминологии – «эскейпер», становится в свою очередь причиной гибели целого строя, эпохи, причиной краха некогда великой державы. Главный герой романа не более чем обыкновенный обыватель, даже порой симпатичный и милый человек, из тех, что и составляют большинство. И слабости его так понятны: ну не может человек ни жену ради любовницы бросить, ни наоборот, тихо живёт с обеими, эдакий Штирлиц постельного фронта. И на баррикады он не поспешит, хотя и друга своего с баррикад уводить не станет. Он, ворчливо уступая течению, будет плыть по нему, не сильно-то задумываясь, куда его несёт, не помогая и не сопротивляясь потоку. Но он и есть та болотная кочка, та амбивалентная трясина, на которую падающая государственность опрометчиво пытается опереться. Некогда оппозиционный амбивалентный персонаж в романе Ю. Полякова вдруг предстаёт довольно зловещей фигурой. Эдакой трухлявой дырой от гражданского общества, залогом любого, даже самого кровавого и гнусного развития судьбы отечества.
Вот вам и простенькое бытовое безволие, а также отсутствие элементарного мужества! В кризисные эпохи такая мелочь может стоить державе всего. Впрочем, Башмакову в романе противостоит Рыцарь Джедай, который, искренне желая творить добро, активно изменять жизнь к лучшему, всё время совершает нечто обратное задуманному, нанося вред и себе и близким людям. Тип вообще достаточно новый в нашей литературе. И он тоже своего рода «эскейпер». Но если Башмаков всё время уходит от вызова времени, то Джедай решительно отвечает на каждый вызов, не зная по-настоящему ответа. И это тоже разрушительно. Саморазрушительно. Рыцарь, пройдя сквозь очарование либеральной идеей, гибнет в сожжённом Белом доме. А с Башмаковым читатель прощается в тот момент, когда тот в буквальном смысле повисает между небом и землёй, как бы трагически реализовав метафору всей своей жизни.
Вообще «Замыслил я побег…» – своего рода ироническая сага, в которой перед нами проходят десятки ярко выписанных характеров, судеб, вращающихся вокруг семьи Башмаковых. Почти за каждым характером – социально-нравственное явление. К явным удачам автора я бы отнёс и Катю Башмакову, и Борьку Слабинзона, и его деда-генерала Бориса Исааковича, и настоящего полковника Анатолича, и такого узнаваемого Нашумевшего Поэта, и парторга-дворянина Волобуева-Герке, и революционера-инвалида Верстаковича, и жёсткого «нагибателя» эпохи Аварцева, и ещё многих других героев поляковской саги… А безногий фронтовик Витенька, чью тележку разломал в детстве Башмаков, Витенька, в конце романа вырастающий в буквальном смысле до раблезианских размеров и протягивающий огромную ладонь, чтобы спасти погибающего «эскейпера», – чем это не символ эпохи победителей, подло поверженной, но всё же великодушной к слабым, неверным наследникам?
Так зададимся всё-таки вопросом: открыть и вживую показать нового социального героя – это для писателя много или мало? И стоит на это обращать внимание критике или же умолчать и этот очевидный факт? Я в общем-то догадываюсь, почему критики не любят Ю. Полякова. Нелегко понять, как ему удаётся совмещать в одном повествовании сразу несколько эстетических, событийных, жанровых, идейных слоёв. Его книги легко и весело прочитываются на профаническом уровне, но они же могут быть прочитаны в довольно сложном философско-знаковом аспекте. Вот и в этом романе – на фоне заурядной семейной драмы развёрнута целая энциклопедия русской жизни последних десятилетий: от Брежнева до Ельцина, от застоя – до разгрома. Развёрнута в едином, живом, оформленном блестящим языком потоке. О языке поляковской прозы нужно вообще писать отдельно, ведь его тексты уже давно разносят на цитаты, а его неологизмы входят в общенациональный язык. И ещё очень важно: в его прозе нет партийного надрыва, а есть неизменно глубокий, ироничный и очень здравый смысл. Вот отчего я считаю роман Ю. Полякова «Замыслил я побег…» явлением в современной русской прозе. И вот почему его расхватывает, как горячие пирожки, читатель, оголодавший от отсутствия живого и правдивого слова о нашей, а не забугорной судьбе. Такой бы пылкой любви да нашей критике, давно окосевшей от цеховой предвзятости…