Максим Замшев Московская вселенная Юрия Полякова

Сказать, что Юрий Поляков писатель московский, – это значит высказать всё и при этом многое утаить. И дело здесь вовсе не в месте рождения, не в месте действия его жизни и произведений, а в том особом ощущении русской действительности, которое испытываешь от его творчества. Это ощущение настояно на запахе городской пыли, на пропитанной еле различимыми шорохами ночной московской тишине, на знаменитой московской рефлексии, являющейся предтечей как человеческого угасания, так и невиданных духовных взлётов.

Выражать свою мысль красиво, точно, без обиняков – свойство Полякова-писателя и Полякова – общественного деятеля. Быть явной, грандиозной, масштабной столицей, субстанцией прямого действия – основная характеристика нашего города. Равно как для творчества и убеждений Полякова характерна многоракурсность, честная игра с потаёнными смыслами, а Москва вся пронизана сокровенными поворотами улиц, оазисами дворов, разнообразием точек, с которых она открывается алчущим взглядам. Поляков сосуществует с городом в своих текстах с хоть и драматичной, но органичностью, и столица платит ему за это благосклонностью.

О городской и деревенской литературе написано немало. Литературоведение минувшего века, словно устав от прошлых хитросплетений противостояния западников и славянофилов, провело новую черту размежевания, оставив по одну сторону «деревенщиков», а на другой половине поместив «урбанистов». Так, вероятно, было проще справиться с многообразием соков, питавших литераторов, разлить их по разным баночкам, баночки надписать и избавиться от страхов перед необъяснимым. Почти автоматически первым приписывались «почвеннические» взгляды, а вторых густо мазали краской космополитического либерализма. Тех, кто не соответствовал, обрекали на существование во втором ряду или, попросту говоря, не замечали.

Начало творческого пути Полякова совпало с окончательным размежеванием советских литераторов. Две главных литературных группировки, «почвенников» и «либералов», оформились и отошли друг от друга на почтительное расстояние. Полагаю, что Полякова, как писателя, нацеленного на эстетическое, а не на идеологическое восприятие мира, не могло это не удручать. Да, принадлежность к клану всегда гарантировала легитимность литературной биографии вне зависимости от способностей и достижений, но людей одарённых она отягощала искусственными установками, а порой просто душила. Поляков выбрал одиночество, причём не одиночество ухода и самоизоляции, а то независимое творческое состояние, когда всё, что окружает тебя, приобретает центростремительные тенденции, но не поглощает. Его выбор – поиск своей тропы во всём, тропы не сиюминутной дерзости, а длительных неутомимых исканий. Отсюда и город у него свой, неспешно угаданный, найденный, как сокровище, по-особому организованный, рассматриваемый и оцениваемый умными глазами автора и отражающийся в пытливых очах его героев.

Что вообще такое писатель-урбанист? Есть ли это естественная категория для авторов-горожан, стремящихся писать о том, что они могут наблюдать воочию? Чего в этом больше: убеждённости в правильности координат или боязни провалиться, описывая то, о чём знаешь лишь понаслышке? Сам Юрий Поляков отмечает, что по рождению он москвич и для него намного естественней помещать своих героев в московские обстоятельства, нежели в какие-либо иные. Конечно, с авторской точкой зрения не поспоришь, но я осмелюсь предположить, что в этом поляковском высказывании только малюсенькая верхняя часть его личного московского айсберга. Сравнение с айсбергом не случайно. Москва – холодный город. Не промозглый, как иные города русского северо-запада, а именно холодный. В этом холоде – его гордость, его воспитание, его порода, его нежелание открывать сразу своё неоспоримое очарование. И прежде чем найти ему место среди слов, создать из лексических конструкций ему достойную оправу, надобно его растопить и расположить его к себе. И это касается не только проникновения города в текст, но и в жизнь каждого москвича – потенциального литературного героя. Ведь как только взрослеющий городской подросток или же приехавший покорять первопрестольную юнец погружаются в московские уличные водовороты и омуты, столица начинает болезненно царапаться в их души и тела, пока не разроет себе то место, на которое рассчитывала. А там уже – приживётся или не приживётся, состоится ли резонанс или выйдет болезненный визг, любовь получится или ненависть! Всяко бывает… В огромной, многоплановой, многонаселённой чувствами и персонажами московской стране прозы Юрия Полякова описание и анализ этого увлекательного внутреннего священнодейства – как раз то, с чего стоит начать по ней увлекательную экскурсию.

Большинство героев Полякова – уроженцы имперской столицы. И когда бы по воле автора ни заставал их читатель, в какой бы возрастной поре и состоянии, ему всегда разрешат подглядеть за тем, как город вселялся в человека, как формировал его и чем это кончилось.

Вот фрагмент романа «Замыслил я побег…»:

С этого дня Башмаков уже почти не открывал учебников (что привело впоследствии к позорному провалу на первом же экзамене), а если и открывал, то книжная мудрость проплывала мимо, как серый сигаретный дым, в котором угадывались лучисто-шальные Оксанины глаза. Натомившись и натосковавшись за целый день ожидания до ломоты в теле, Башмаков мчался на Красную Пресню, покупал эскимо и ждал возле проходной «Трёхгорки». В нескончаемом потоке ткачих он выискивал глазами Оксану, и когда наконец находил, то испытывал совершенно несказанное чувство. Ближе всего, но тем не менее плоско и приблизительно это чувство обозначается замызганным словом «счастье».

– Мороженое купил? – спрашивала Оксана. Он молча вынимал из-за спины эскимо.

– Устала как собака, – доверительно сообщала она и слизывала сразу полмороженого. – Куда пойдём?

– Может, в Сокольники? – предлагал Башмаков, сладко мертвея от предчувствия долгих поцелуев в пустых аллеях.

– Нет, сначала надо где-нибудь глаза пронести!

«Пронести глаза» означало пошляться по магазинам – ГУМу, ЦУМу или калининским стекляшкам, поглазеть на товары, которых тогда, кстати, было ещё довольно много, прицениться и, конечно, ничего не купить. Башмакову родители выдавали на всё про всё полтинник в день, а Оксана ползарплаты отправляла матери и младшим братьям в Тулу или сама ехала туда с сумками, набитыми мясом, колбасой, фруктами и сладостями. Оксанин отец пять лет назад завербовался на Север – подзаработать, и его буквально через месяц зарезал в драке расконвоированный зэк.

Как тонко здесь вплетён город в трогательную канву юношеской любви! Причём вплетён не намёками, а целым сонмом конкретных деталей и мест. Понятно, что герой навсегда запомнит Красную Пресню с её Трёхгоркой как мекку щемящего ожидания, Сокольники – как территорию, где можно избавиться от стеснения, а стекляшки Калининского – как пока ещё прикрытые ворота в возможную будущую серьёзную и обеспеченную жизнь. Уверен, что все три упоминаемых района выбраны не случайно. Каждый из них обладает особой московской сакральностью. Красная Пресня – это родина бунта, кровавое подбрюшье центра, вечное сплетение живой истории и живой жизни; Сокольники – наглядное подтверждение заложенной в Москву привольной парковости, смелой идеи пригорода в городе, своеобразной столичной изюминки; Калининский проспект (Новый Арбат) – это воплощение советского модерна, олицетворение вечного городского обновления, прямая дорога на Кремль и начало дороги на Запад. И вот всё это значимое, и при этом не выпирающее, тайно-протяжённое входит в героя, романтизируется, крепнет, насыщает обычную житейскую историю первой влюблённости урбанистической легендарностью, делает из частной общей, узнаваемой, а впоследствии уже чуть ли не личной для всякого читателя. Теми же маршрутами пробавлялась не одна московская история, далеко не одна… И сколько ещё их повторится на тех же улицах и проспектах…

Я положил трубку. Но душа уже опустела. Мне даже показалось, что на полу валяются дохлые бабочки, похожие на разбросанную колоду порнографических карт. Такую же колоду я выменял в седьмом классе за японскую шариковую ручку, которую подарил мне один соискатель; ему моя мама печатала диссертацию. Кажется, у них что-то было… Во всяком случае, столько денег на кино и мороженое мне не давали ни до, ни после… Защитившись, соискатель исчез, уехал в свой город, а постоянные заказчики ещё несколько месяцев интеллигентно удивлялись, что, такая обычно аккуратная и внимательная, мама сажает одну опечатку на другую.

Это из романа «Козлёнок в молоке». В нём также мы чувствуем, как герой и город врезаются друг в друга, сплетаются цепко и надолго, но не по собственной воле, а в силу обстоятельств вынужденных. Казалось бы, эпизод едва ли не случайный: обычное воспоминание героя, а сколько в нём городского подтекста, ощущения неизбежных и горьких закономерностей столичной жизни описываемых лет (имеются в виду 50–60-е годы прошлого столетия). По нему можно догадаться о стеснённости жилищных условий простых москвичей тех времён, когда детей приходилось отправлять в кино, хотели они этого или нет, в случае «неординарных» личных обстоятельств; за буквами как будто проступает краска стыда матери героя, ни под каким видом не признающейся сыну, для чего дядя аспирант так долго засиживался, а картина школьного мальчишечьего обмена тех лет будоражит и мою память о том своеобразном натуральном хозяйстве, в котором большинство предметов вожделения нельзя было купить, а лишь привезти из-за границы или выменять у кого-то, кому тоже привезли. В текст искусно вмонтирована целая палитра московских нравов, московских обычаев, и чужак аспирант не приживается в ней, исчезая бесследно, как ненужная краска.

Московская вселенная Юрия Полякова – это во многом вселенная подтекста, вселенная размышлений. У этой вселенной свои короли и принцессы, свои шуты, свои чернорабочие. И если кому-то покажется, что она организована чересчур хаотично, то это лишь оттого, что всю сразу её невозможно охватить.

Стоит сказать, что проза Юрия Полякова совершенно по-новому показывает нам москвича. Ни для кого не секрет, что «москвич» и в словесном, и в культурологическом обиходе давно уже нечто большее, нежели просто житель столицы. Отношение к москвичам острое и подчас совершенно противоположное. Одно дело, когда житель столицы начинает служить срочную службу где-нибудь в глухой российской глубинке, а другое – когда его расположения с придыханием ищут провинциалки с целью стать супругой обладателя вожделенной столичной прописки.

Для Полякова москвич – это родной человек, современник, земляк, человек общей с ним доли. Я полагаю, что Юрий Поляков оправдал коренного москвича, развеял устойчивый в стране миф о надменности и некой хамоватости жителей столицы. Образы москвичей у писателей одного с Поляковым поколения, придерживающихся либерально-постмодернистских взглядов, чаще всего получались искусственными. В них не было ничего узнаваемо московского, скорее общеинтеллигентское или же общелиберальное. Поляков придал своим московским героям черты той беззащитности, которые отличают человека внутреннего от любителя внешних эффектов, всегда замешанных на духовном вакууме. Его герои остаются обманутыми чаще, чем обманывают сами. Они обманываются не из губительного простодушия, а из-за невозможности изжить из своих характеров старомосковскую черту: верить людям до последнего, поскольку неверие унижает самого себя. Кто-то скажет: не все москвичи такие. Конечно, не все… Из стольких-то миллионов! Но Полякова интересуют как раз такие, добрые и хорошие люди. Его городская вселенная строится на них, и на их фоне остальные её обитатели видны с фотографической чёткостью во всей гамме своих добродетелей и пороков.

Москва Полякова – это город, где живут люди, построившие свою судьбу на том, чтобы никому сознательно не делать зла. Своим фактом рождения в первопрестольной они отвечают за этот город, за его настроение и за его микроклимат, за то, чтобы зло в нём не восторжествовало. Таков Башмаков из «Замыслил я побег…», таков Свирельников из «Грибного царя», таков Кокотов из «Гипсового трубача», таков герой «Козлёнка в молоке». Им, может быть, чуть-чуть недостаёт пресловутой пассионарности, но она искупается их «старомодностью» и их позитивной чувствительностью. Москвич Полякова с детства потрясён величием своего города и охвачен желанием жить с ним в гармонии, поскольку он вечен, а рядом с вечностью надо выглядеть соответствующе. При этом Москва для него не что-то изолированное, с ней никак не сочетается новое словечко «мегаполис». Она многолика, в ней всё: и уют, и необъятность одновременно. Она – концентрированный образ страны. Через Москву герои Полякова постигают Родину, они не противопоставляют столицу глубинке, а, наоборот, умиляются их несходству как разности чего-то внутренне одного и того же. Вот фрагмент из «Гипсового трубача», великолепно характеризующий московскую неагрессивную наивность главного героя, литератора Андрея Кокотова:

Чтобы проветрить помещение, Андрей Львович с треском открыл балконную дверь, с прошлой зимы заклеенную бумажными полосами, затвердевшими от высохшего клея. Большая, во всю стену, лоджия выходила в парк. Достававшая до третьего этажа рябина уронила свои ярко-рыжие гроздья на металлические перила. Кокотов глубоко вдохнул грустный осенний воздух и стал счастлив. В эмалевом небе светило нежаркое солнце. Внизу уступами уходили вдаль три прямоугольных пруда, наполненные тёмной водой и белыми кудлатыми облаками. А дальше открывался настоящий русский простор с красно-жёлтыми лиственными и сине-дымчатыми хвойными перелесками, палевым жнивьём и фиолетовыми пахотами, простодушными деревеньками и золотой монастырской колоколенкой, похожей отсюда, издалека, на клубный значок, воткнутый в твидовый пиджачный лацкан. Андрей Львович ощутил вдруг в самых дальних, клеточных глубинах своего тела такую тоскливую любовь к этой земле, что тёплая слеза умиления скатилась, холодея, по щеке.

Однако, в отличие от своих толерантных домовых, сама московская вселенная писателя Полякова отнюдь не бездейственная. И её активность отнюдь не ограничивается тем самым скоблением в молодые сердца, о котором я писал выше. Да, она или проникает в соискателя её милостей, делая того своим достойным слугой, или же оставляет вместо себя тоскливую пустоту неудачникам, но в случае, если кто-то пытается покорить её грубо и бесцеремонно, она может стать безжалостной. В прозе Полякова этот конфликт показан с разных сторон, но он всегда есть, хоть порой и осознанно отведён на второй план. В первую очередь в связи с этим вспоминается повесть «Небо падших». Любопытно, что начинается действие не в Москве, а в Петербурге, в купе поезда, в нём два героя. Одному из них, из той самой породы застенчивых москвичей, отведена роль слушателя, второму, «крутому» бизнесмену Павлу Шарманову, – рассказчика и одновременно главного действующего лица разворачивающейся в его монологе истории. Он типичный покоритель Москвы, из тех, кто считает, что в Москве деньги лежат под ногами, и только высоколобые, избалованные и чувствительные москвичи могут их не замечать. Вот как он говорит о начале своего восхождения к бизнес-вершинам:

А вечером, натолкав в сумку учебники и конспекты, я побегу на Ходынку – сторожить авиационный музей под открытым небом. «А что там сторожить?» – спросите вы. Понятное дело, первый сверхзвуковой истребитель на себе не утащишь, и даже отвинчивать нечего – всё, что можно, уже открутили. Главная задача – не допустить превращения вертолётных кабин в сортиры, потому что стремление нагадить в любом плохо освещённом замкнутом пространстве – видовая особенность человека разумного. За это мне полагалось сорок рублей в месяц. А ещё в нехолодное время года за пятёрку можно было в большой грузовой вертолёт пустить бездомную парочку – покувыркаться на брезенте, постеленном поверх вороха пахнущего бензином московского сена. Плюс повышенная стипендия. Я был отличником. Почти отличником. Если сложить всё вместе, то выходило совсем неплохо. А иначе иногороднему студенту в Москве не прожить.

Заметьте, Поляков снова верен себе в подробностях московской топографии. Ходынка – далеко не рядовое для Москвы место. А для повести она один из многочисленных символов. Коммерческая биография героя, начавшаяся на пропитанном кровью поле, в итоге кроваво и заканчивается. Шарманов покоряет Москву во всём. Женится на москвичке, становится хозяином города и жизни, мастерски проходит между всех рифов опасного времени. Всё? Москва отдалась ему? Не тут-то было. Она просто затаилась, чтобы присмотреться, а потом, почуяв предателя, исторгла. В чём Шарманов предал Москву? Во-первых, он предал свою жену, променяв её на роковую красавицу Катерину, во-вторых, предал её патриархальность, пристрастившись к западным излишествам, в-третьих, он не разглядел, что в Кате столица предложила ему не себя, а красивую подделку, копию венецианского изготовления (героиня родилась в Венеции), и когда он в ярости разбил эту хрупкую статуэтку, она в отместку расправилась с ним. (В финале повести герой погибает от рук конкурентов.) Мотив отторжения Москвой тех, кто не принимает её правила и пытается навязать свои, звучит в «Небе падших» очень пронзительно и с нескончаемой суровой правотой. В «Козлёнке в молоке» он инструментован мягче, но всё равно остаётся лейтмотивно тем же. По сути, Виктор Акашин хоть и парадоксальным, не совсем самостоятельным образом, но так же вероломно пытается навязать Москве своё, абсурдное, беспардонное. И Москва так же абсурдно и не церемонясь отвечает ему, перемешав судьбы всех, кто связан с ним по роману, столь же хаотично, как гадалка колоду карт перед гаданием.

Москва в произведениях Юрия Полякова – город хоть и величественно неторопливый, но проживающий насыщенную, полную изменений, иногда и фатальных, безмерную во временной перспективе жизнь. Писатель очень остро чувствует: архитектурно-ментальная одиссея его города находится в постоянном внутреннем конфликте из-за того, что его пытаются изменить, нарушить что-то в нём, а он с переменным успехом сопротивляется, оставаясь при этом прекрасным независимо от новых отметин на своём измученном теле.

Москва для Полякова прекрасна, как женщина. И в том нет ничего вечно бабьего, того, что иные культурологи любят приписывать отечественному миросозерцанию. Нет и прямого обожествления. Для творческого метода писателя характерна многослойная прозрачность. Его тексты никогда не выглядят утяжелёнными, перегруженными смыслами и подтекстами, но в то же время самих этих смыслов и подтекстов достаточно много. Просто выстроены они в строгом соответствии, в гармонии и не мешают, не путают читателя, а создают должные объём и глубину. Так и отношение Полякова к Москве как к женщине включает себя весь чувственный спектр отношения мужчины к противоположному началу. Присутствует и нежная влюблённость, как в «Грибном царе», когда восхищённая нежность автора к городу контрапунктно поддерживает лирическую историю героев.

Они свернули в переулок. Шёл игольчатый искрящийся снег. Москва была совершенно безлюдная, пустая, словно огромный ночной склад. На запорошенном тротуаре виднелись только их следы, пятившиеся и терявшиеся за поворотом. Казалось, в городе больше никого нет и никогда не было.

– А сюда билеты всегда есть! – философски заметила Тоня, кивая на погашенный театр имени Гоголя.

– Постоянно, – согласился Свирельников, даже не знавший о существовании такого театра.

Потом, когда, миновав казаковскую церковь, где в ту пору располагались мастерские, они вступили на улицу Радио, Тоня кивнула на старинное, с колоннами, здание за узорной оградой.

Какое детальное и внимательное описание города, какое преклонение перед его атмосферой! Разве обнаружишь такое у среднестатистического равнодушного стилиста!

Есть в прозе Полякова страстная наблюдательность к сокровенным городским обычаям, очень похожая на то, как тщательно, с замиранием сердца изучает мужчина привычки объекта своего вожделения.

Дело в том, что Олег в дошкольный период своего существования однажды сильно подвёл отца. Труд Валентинович, как обычно, вёл сына из детского сада и остановился на Солянке возле ларька, где собирались после работы окрестные мужички и куда изредка прикатывал на своей тележке инвалид Витенька, столь поразивший некогда детское воображение Олега. Отец остановился с закономерной и вполне невинной мыслью выпить конвенционную кружку пива. В процессе взаимной притирки Людмила Константиновна после долгого сопротивления всё-таки сделала уступку неодолимому родовому башмаковскому влечению к выпивке и разрешила мужу одну кружку пива после работы. Она-то и называлась «конвенционной». Труд Валентинович вроде бы на это согласился. Но демоны искушения не дремали и в тот вечер явились в виде двух мужичков, купивших в гастрономе бутылку «Зубровки» и подыскивавших третьего. Кстати, напрасно утверждают, будто русский народ в пьянстве не знает меры. Знает. И эти стихийные, совершаемые по какому-то подсознательному порыву поиски третьего – тому свидетельство. Разве нельзя выпить бутылку вдвоём? Конечно, можно. А поди ж ты…

Иногда, читая городские страницы Полякова, почти реально слизываешь с губ вкус горького разочарования от перемен, которые произошли за время разлуки, отъезда. Почти такое, какое испытывает мужчина, встречаясь с бывшей любимой после многих лет, мучительно узнавая и не узнавая её. Вот подтверждающий это фрагмент из «Козлёнка в молоке»:

Столица в самое сердце поразила меня обилием нищих и иномарок. В моей квартире лежал толстый слой пыли, напоминающей тополиный пух. Стоявшая в кухонном шкафу непочатая бутылка «амораловки», из тех двух, что мне прислал когда-то Арнольд, походила на древний сосуд из погреба. Я бросил свои скудные пожитки и первым делом заспешил в Дом литераторов, как блудный сынишка, припасть к милосердным коленам родной словесности… Однако в ресторане сидели какие-то мордатые ребята в красных кашемировых пиджаках и радужных спортивных костюмах. К литературе они имели такое же отношение, как сапёрная лопатка к демократии. На вокзале я поменял всю имевшуюся у меня кумырскую валюту – эчигелы – на рубли, денег хватило как раз на чашечку кофе с бутербродом. Наливая мне кофе, сильно постаревшая буфетчица долго вглядывалась в моё лицо, наконец вспомнила меня и заплакала: оказывается, она не видела живого писателя уже несколько месяцев…

Конечно же, все обращения автора к городу не оторваны от содержания, они всегда интегрированы в сюжет и поэтому не выглядят вычурно – каждое место, каждая уличная сцена происходит там, где нужно и когда нужно.

Особо мне хочется выделить мотив ухода в московском тематическом калейдоскопе Юрия Полякова. Уход как ментальный выход изучается писателем со всех сторон. И как уход, переходящий в бегство, и как уход, обречённый на возвращение. В этом ракурсе уход человека из города для Полякова – не просто передвижение персонажа, это всегда акция, наделённая не только прямой, но и косвенной фабульной функцией. И столице в этом процессе отводится далеко не статистическая роль. Она у Полякова столь очеловечена, что мотивирована как живое существо. И не прощает, когда её малодушно покидают, видя в этом предательство, но всячески поощряет уход за добычей, за славой, принимая роль смиренно ждущей и готовящейся к торжественной встрече. Отъезд героя из Москвы или же приезд его в Москву неизменно связаны с изменениями в его судьбе. Так, вне Москвы застаёт Шумилина из «ЧП районного масштаба» новость о происшествии в райкоме, не в Москве герой «Апофегея» Чистяков добивается взаимности от возлюбленной, ещё не подозревая, какой трагический изгиб внесёт в его жизнь это обстоятельство. А Башмаков из «Замыслил я побег…», бегущий весь роман, как выясняется, от себя самого, в финале попадает в своё московское детство. Финал этого романа – одно из самых сильных впечатлений в моей читательской карьере:

Не плачь, шкет!

Голос был мужской, тяжёлый и пространный, как колокольный звон. Эскейпер ощутил порыв густого табачно-одеколонного ветра, с трудом поворотил голову и обмер: перед ним возвышался инвалид Витенька, выросший до невероятных размеров. Его тележка величиной с платформу для перевозки экскаваторов занимала весь проезд, от тротуара до тротуара. На груди висела медаль «За отвагу» размером в башенный циферблат. Бурое морщинистое лицо, почти достигавшее балкона, напоминало растрескавшуюся землю, поросшую какими-то пустынными злаками, а перхоть в волосах белела, словно газетные страницы, брошенные в лесную чащу. Глаза же у Витеньки были не голубые, как прежде, а зияли чернотой потухших кратеров.

– Не плачь! Видишь, я без ног, а не плачу!

– Я боюсь!

– Не бойся. Я тебя схороню!

– Но я не хочу прятаться. Я эскейпер…

– Да какой ты, к едреням, эскейпер! Тележку-то мою зачем разломал? Ну ладно, я тебя простил. Прыгай! – Витенька подставил бугристую ладонь с мозолями, похожими на вросшие в почву сердоликовые валуны.

– А куда ты меня спрячешь?

– А вот куда…

Витенька быстро сжал пальцы, словно поймал пролетавшего мимо невидимого ангела, и поднёс кулак к уху. На тыльной стороне ладони Башмаков увидел огромную синюю наколку: «ТРУД».

– Прыгай, не бойся! Всё равно ты никуда не убежишь, а я спрячу. Тебе у меня здесь хорошо будет, как у мамки. Никто не найдёт…

Спешно оставивший Москву герой «Козлёнка в молоке» наказан за бегство тем, что город злобно меняет обличье, словно мстя ему за то, что он его бросил, и только когда вернувшийся беглец проходит череду испытаний, город возвращает ему его любовь и себя.

Описание города у Полякова проникнуто подлинной поэзий. Эта поэзия не в красивости, а в точности и лаконичности слов, в безошибочности угаданной атмосферы. Вот фрагмент того же «Козлёнка в молоке»:

На улице я зажмурился от солнца и вдохнул неизъяснимый воздух раннего московского лета, настоянный на свежей тополиной листве, выхлопных газах и сырых подвальных сквозняках. Так бывало в детстве, когда после долгого гриппа в первый раз выходишь из дому, чтобы отправиться в поликлинику. А друзья за время твоей болезни даже немного подросли…

Лирический тон здесь не в размягчённости, а в узнаваемости городского воздуха, запаха, вкуса. Повесть «Работа над ошибками» буквально пропитана Москвой, её атмосферой. По этой повести можно изучать Москву тех лет, ту Москву, которая уже никогда не вернётся. Москва во времени, в неизбежных изменениях проанализирована Поляковым досконально. Что называется, и по диагонали, и по вертикали. Москва его ранних повестей элегична, спокойна, патриархальна, затем город изменяется, ощеривается, обрастает новыми подробностями, чаще неприглядными. Но вся его мимикрия – это лишь внешнее, писатель проносит через все книги веру – столицу империи невозможно погубить, она – вечный город, и в последнем по времени написания романе «Гипсовый трубач» мы чувствуем, как сам автор постепенно примиряется с изменённым обликом первопрестольной, наблюдая его не как данность, а как шаг, ступень в бесконечном движении.

Для меня важным является то, как Поляков показывает Москву советских лет. Современные писатели за идеологизированностью и ангажированностью, а порой просто за скудостью художественного окоёма вырывают из тех лет картину очередей в продовольственные магазины, унылого обихода, всеобщей апатии. Поляков находит для Москвы 70–80-х годов иные тона, он чувствует вживлённые в город коды эпохи, ощущает его скрытую силу и невозмутимую готовность к романтическому подвигу. Всё тревожное и негативное, что происходит в городе его юности, есть следствие не органического зла, а скорее наивных заблуждений и духовной торопливости. Москва у Полякова не навязывает свою византийскую эклектику, а предлагает сжиться с ней читателю, преодолеть скепсис по отношению к ней, а все её градостроительные и политические выверты воспринимать как капризы близкого человека. На этой основе вырастает идея Москвы как имперской культурной столицы. Она не в давящем и всепоглощающем величии, а в первичности вязи её топографии и узорчатой красоте мягкого доминирования, в притягательности ландшафтов, пейзажей и завораживающей поэтичности.

Я возьму на себя смелость предложить читателю поразмышлять над природой стиля прозы Юрия Полякова. Его стиль – это зеркало гуманитарных установок москвича, стремящегося к постоянному развитию. К развитию, основанному не на толчках и прорывах, а на накоплении эстетического капитала и вложении его в нечто формально замкнутое, в рамки художественной формы. Ещё отмечаемая Есениным «московская вязь» («я люблю этот город вязевый») словно с московской карты перенеслась на страницы книг Полякова, и по этой вязи можно бродить хоть с закрытыми глазами. Никогда не заблудишься… Почему? Да потому что литературная интуиция тогда хороша, когда развивает интуицию у читателя. А те, кто живёт в Москве, скоро понимают: без интуиции, без предвидения этот город не понять и не сродниться с ним по-настоящему. В том, чтобы стать москвичом не по факту, а по общей с городом кровеносной системе, лучшего помощника, чем Юрий Поляков, не сыщешь.

Последним штрихом в понимании творчества Юрия Полякова как ментально-московского является его поэзия. В его Московской вселенной – это своеобразная «вишенка на торте». Это то, что довершает его московский творческий портрет. Не удержусь, чтобы не процитировать одно из его московских стихотворений целиком:

Московская юность

Ещё ты спишь, рассыпав косы,

Любимая…

Но мне пора!

Я выхожу в открытый космос

Из крупноблочного двора

И улыбаюсь сквозь зевоту

Всему, чего коснётся взгляд:

Вокруг меня компатриоты,

Подобно спутникам, летят,

С часами суету сверяя,

Гремя газетой на ветру,

Докуривая и ныряя

В метро, как в чёрную дыру.

Тоннель из тьмы и света соткан,

Но к солнцу лестница плывёт.

Растёт уступами высотка,

Напоминая космолёт.

Строку задуманную скомкав,

Я застываю впопыхах,

На миг влюбляюсь в незнакомку

С печалью звёздною в очах.

И вновь спешу, прохожий парень,

Мечту небесную тая.

Я твой неведомый Гагарин,

Москва, Вселенная моя!

Москва, по Полякову, не только на земле. Это не только город. Это нечто большее, понятийное, судьбоносное. К ней надо стремиться, надо быть достойным её имени, она выталкивает из себя весь негатив, если воспринимать её как Вселенную, как космос, соотносить себя с ней и её с собой в той идеальной пропорции «золотого сечения», которую может определить только художественный текст.

2014 г.