ПРИРОДА ЗЛА: БОЭЦИЙ И МАНИХЕИ

ПРИРОДА ЗЛА: БОЭЦИЙ И МАНИХЕИ

Чтобы лучше понять «Властелина Колец» во всей его сложности, полезно взглянуть на него еще и как на попытку примирить два различных взгляда на природу зла. Оба эти взгляда освящены древностью, оба авторитетны, оба существуют по сей день и, на свежий взгляд, друг другу противоречат. Один из них порожден, по существу, ортодоксальным христианством, изложен у св. Августина и принят как католиками, так и протестантами[240]. Самое четкое выражение он нашел в книге, где Христос не упоминается ни разу, — в коротком трактате Consolatione Philosophiae («Утешение философией»), написанном примерно в 522–525 гг. нашей эры римским сенатором Боэцием незадолго до казни, к которой приговорил его *Тиудорейкс (Теодорих), король готов. В этом трактате говорится, что такой вещи, как зло, не существует: зло — это «ничто», отсутствие добра, а зачастую и просто еще не распознанное добро. Omnem bonam propsus esse fortunam — писал Боэций («Все, что ни случается, без сомнения, ведет к лучшему»). Из этого убеждения следует, что зло само по себе не способно ничего сотворить, что оно и само не было сотворено, а появилось в результате умышленного злоупотребления свободой воли, в которое впали Сатана, Адам и Ева, чем и отделили себя от Бога. В конечном же счете зло будет уничтожено или исключено из бытия точно так же, как грехопадение человека было исправлено Воплощением и смертью Христа. Этот взгляд на зло представлен во «Властелине Колец» очень отчетливо. Даже в Мордоре Фродо утверждает: «Тень, которая их [орков] взрастила, умеет только глумиться над тем, что уже есть, но сама не может ничего сотворить…» До того нечто в том же духе изрекает Фангорн: «Тролли необычайно сильны. Враг сделал их во времена Великой Тьмы по нашему образу и подобию, в насмешку». В чем разница между «настоящей» тварью и «подражанием», сказать невозможно, однако в этом противопоставлении прослеживается более глобальная идея — продемонстрировать разницу между подлинным Творением и его искажением. Эта идея находится в согласии с безапелляционным утверждением Элронда: «Ничто не бывает злым изначально, и даже сердце Саурона не всегда было черным». В отношении этих основополагающих понятий Толкин идти на компромисс не собирался.

Однако в истории западной мысли всегда присутствовала и другая традиция. Правда, она никогда не имела «официального» статуса, зато сама собою, спонтанно, вырастает из повседневного опыта. Согласно этой традиции, никому не возбраняется пускаться в философские рассуждения по поводу природы зла, однако зло все–таки существует реально, и просто «отсутствием добра» называть его никак нельзя. Более того, злу можно сопротивляться, и более того — отказ от противления злу (в убеждении, что настанет день, когда Всемогущий Сам излечит все раны, нанесенные злом) является прямым нарушением долга. Опасность этой традиции в том, что она отдает манихейством — ересью, согласно которой Добро и Зло — равные по силе противоположности, а вселенная — место их битвы; правда, Инклинги[241], по–видимому, склонны были проявлять известную терпимость по отношению к этому взгляду на мир(224). Кроме того, вполне возможно представить себе концепцию зла, которая шла бы дальше Боэция, но останавливалась бы именно там, где начинается манихейство. Толкин встретился с такой концепцией в тексте, который знал очень хорошо, — в древнеанглийском переводе Боэция, сделанном лично королем Альфредом Великим[242].

Это произведение замечательно многим, и прежде всего тем, что, хотя король Альфред продемонстрировал достаточное уважение к автору, которого переводил, он не страдал излишней скромностью и смело вставлял в текст свои собственные соображения. Более того, в отличие от Боэция королю Альфреду приходилось наблюдать зверства, которые совершали пираты–викинги по отношению к его беззащитным подданным, и, опять–таки в отличие от Боэция, ему приходилось прибегать к жестким методам борьбы со злом — например, вешать пленных викингов или мятежных монахов, а также, по всей вероятности, отдавать приказ, чтобы раненым пиратам, которые имели несчастье остаться на поле боя, перерезали горло. Все это не мешало Альфреду быть христианским королем. Более того, многие из оставшихся в истории его поступков заставляют предположить в нем чуть ли не донкихотскую способность прощать. Словом, деятельность короля Альфреда обнажает сильную сторону «героического» взгляда на зло и слабую сторону «боэцианского». Если зло для вас — просто внутренняя испорченность, нечто, заставляющее пожалеть того, кто ею затронут, нечто вредоносное скорее для самого злодея, нежели для его жертвы, то, возможно, философски вы вполне последовательны, но ваши взгляды обрекают на страдания других, ни в чем не виноватых людей, а они, возможно, вовсе не хотят приносить себя в жертву (например, древние англы, надо думать, совсем не рвались гибнуть от рук разбойников–викингов, а во времена, когда писался «Властелин Колец», никто не мечтал добровольно задохнуться в газовой камере). В 1930–е и 1940–е годы в правоту Боэция верить было особенно трудно. И все же от его теории нельзя просто отмахнуться.

Толкин отобразил в своем романе эту философскую двойственность с помощью образа Кольца. На первый взгляд, как уже указывалось выше, кажется, что этот образ лишен внутренней последовательности, причем сразу по нескольким направлениям. Прежде всего, Кольцо ведет себя довольно гибко и отнюдь не ограничивается пассивной ролью. Оно «выдало» Исилдура орочьим стрелам; оно, как выражается Гэндальф, «оставило» Голлума, откликнувшись на «мысленный зов» своего прежнего владельца, окопавшегося в Чернолесье; оно совершило предательство по отношению к Фродо в «Пляшущем Пони», когда само прыгнуло ему на палец и перед всеми обнаружило, что тот может становиться невидимым, — а ведь за Фродо наблюдали присутствующие в зале шпионы Черных Всадников! «Может, оно попробовало подать знак о себе в ответ на чье–то пожелание или приказ?» — гадает Фродо, и его догадка, конечно, правильна. Но ведь при всем том Кольцо — это просто вещь, которая, как и всякая вещь, не может ни пошевелиться, ни спасти саму себя от уничтожения. Кольцу приходится действовать через посредство своих владельцев, прежде всего играя на слабых сторонах их характера — у Бильбо это собственнический инстинкт, у Фродо — страх, у Боромира — патриотизм, у Гэндальфа — жалость. Когда Фродо ненадолго передает кольцо Гэндальфу, чтобы тот проверил, правда ли это кольцо — Единое, оно кажется ему «непривычно тяжелым, словно кто–то из них — то ли оно само, то ли Фродо — не желал, чтобы Гэндальф брал его в руки» (курсив автора). Возможно, Кольцо каким–то магическим способом проведало, кто такой Гэндальф, а возможно, причина в том, что и сам Фродо уже боится утратить Кольцо. Обе версии проходят через все три книги. Что же представляет собой Кольцо? Разумное это существо или просто преобразователь психической энергии? Здесь самое время вспомнить о двух разных взглядах на природу зла — о «героическом» представлении о зле как о чем–то внешнем, чему следует сопротивляться, и о боэцианском, с его уверенностью в том, что зло, по сути, принадлежит исключительно внутреннему миру человека, что это явление чисто психологическое, не обладающее подлинной реальностью.

Эта проблема заостряется еще в нескольких сценах искушения. На протяжении «Властелина Колец» Фродо надевает Кольцо на палец шесть раз: один — в доме Тома Бомбадила (что, по всей видимости, не в счет), один — случайно, в «Пляшущем Пони», один — на Пасмурнике, дважды — на Амон Хене и один раз — под самый конец, в пещере Саммат Наур. Но Фродо еще в нескольких случаях чувствует сильное побуждение сделать это, особенно в долине под башней Минас Моргул, когда Кольцепризрак выводит оттуда свою армию. Четыре из этих сцен имеют принципиальное значение. Так, на Амон Хене Фродо надевает Кольцо вопреки инструкциям Гэндальфа, просто чтобы избавиться от Боромира, и рассказчик оправдывает его поступок. Однако когда необходимость отпадает, Фродо снимает Кольцо не сразу: сперва он поднимается на вершину Амон Хена, Зрячей Горы, и садится на Трон древних королей. Здесь его замечает Глаз Саурона и принимается искать Кольцо, шаря вокруг горы как бы лучом прожектора:

«…сейчас этот палец дотянется до него и пригвоздит к месту! Враг узнает, где прячется Кольцо! Вот палец коснулся Амон Аау. Вот он уперся в Тол Брандир… Фродо бросился наземь и сжался в комок, натягивая на голову серый капюшон.

«Нет! Никогда!» — услышал он свой голос. А может, наоборот — «Иду к тебе! Жди!»? Фродо сам не мог разобрать, что бормочет. И вдруг в его голову проникла какая–то новая, чужая мысль, зазвучавшая совсем по–иному: «Сними! Сними его! Кольцо сними, осел ты этакий! Скорее!»

Две силы встретились. Какое–то время Фродо балансировал между ними, как на скрещении двух клинков; он забился в судороге, не выдерживая пытки, — и вдруг вновь стал самим собой. Он был не Голосом и не Глазом, а хоббитом Фродо. Он был свободен в выборе, и у него оставалось еще мгновение, чтобы выбрать. И он снял Кольцо с пальца».

Эта сцена всегда ставила критиков в тупик и особенно раздражала их. Например, А Т. Манлав сбрасывает Голос со счетов как неуместное «вмешательство Провидения» и, очевидно, полагает, что это один из примеров той несправедливой «удачи», которая якобы все время сопутствует героям и мешает воспринимать «Властелина Колец» всерьез. На самом же деле Фродо попросту слышит голос Гэндальфа — ведь именно Гэндальф имел обыкновение разговаривать с хоббитами в таком тоне! В книге III эта догадка подтверждается. Разве не справедливо дать волшебнику возможность посостязаться с Некромантом?.. Еще более примечательно в этой сцене противопоставление двух других голосов, один из которых восклицает «Никогда!» — а другой возражает: «Я иду к тебе!..» Эта борьба между сознательной волей и бессознательной порочностью (не та ли эта порочность, которая когда–то мешала хоббиту расстаться с Кольцом и отдать его Гэндальфу?) происходит в душе Фродо. А может быть, «Я иду к тебе!» — проекция Вражьего голоса, который нашептывает Фродо именно то, что ему (Фродо) хочется услышать, который вкладывает ему эти слова в уста, а то и в сердце, и создаст в душе Фродо безобразные фикции, как позже при переходе через Мертвые Болота, где Фродо и Сэм видят под водой разлагающиеся трупы? Оба понимания одинаково возможны. Оба и предполагаются. Зло может быть, соответственно, как плодом внутреннего искушения, так и результатом действия внешней силы.

Подобная же неопределенность пронизывает и все остальные сцены, в которых Фродо или надевает Кольцо, или только порывается его надеть, или получает приказ сделать это. В долине Минас Моргула такой приказ посылает ему Кольцепризрак, однако на этот раз Фродо не находит в недрах своей воли отклика на него и чувствует только, что «извне на него давит могучая, жестокая сила». Эта сила движет его рукой как бы посредством магнетизма, однако Фродо, хотя и с усилием, отдергивает руку, касается фиала Галадриэли и мгновенно испытывает облегчение. Возможно, такой же приказ получил он когда–то на Пасмурнике, в момент нападения Черных Всадников. Тогда он все-таки надел Кольцо. Чтобы передать то, что произошло в тот момент с Фродо, Толкин использует слова «искушение» и «желание»: «Страх был ничто перед внезапно нахлынувшим на него искушением надеть Кольцо. Желание это захватило Фродо без остатка». Примерно такое же искушение испытал он в Курганах, когда к нему потянулись пальцы Навья[243], но там искушение было в том, чтобы покинуть друзей в беде и использовать Кольцо для побега. На Пасмурнике, как нам сообщается, у Фродо не было таких безнравственных побуждений, по крайней мере осознанных. Однако возникает впечатление, что и здесь внешней силе содействует какая–то внутренняя слабость, какое–то бессознательное порочное побуждение встать на сторону противника. Точно так же не поддается однозначной трактовке и происшедшее в пещере Саммат Наур. Фродо ясно и активно заявляет о своем злом намерении: «Я не сделаю того, ради чего шел сюда. Я поступлю иначе. Кольцо принадлежит мне!» Но в то же самое время нам сообщается, что на Горе Судьбы теряет силу даже фиал Галадриэли. Здесь Фродо находится «в самом сердце Сауроновых владений… и не было здесь силы могущественнее, чем та, что обитала в пещере. Все чуждое этой силе здесь подавлялось и обращалось в ничто». Значит, воля Фродо и его добродетель входят в число этих «чуждых» сил? Но сказать так означало бы впасть в манихейство. Это означало бы согласиться с тем, что мы не всегда обязаны отвечать за свои поступки, означало бы, что мы признаем зло за самостоятельную силу. С другой стороны, возложить всю вину на Фродо тоже несправедливо: если бы Фродо был «плохим», то он, для начала, никогда не достиг бы пещеры Саммат Наур. По–видимому, определенного суждения о его поступке вынести невозможно. Раньше Фродо нередко прощал и миловал Голлума, и теперь это спасает Фродо от последствий совершенного им греха, однако он несет в некотором смысле и наказание — теряет палец «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его…» Евангельская цитата, которую Толкин держал в уме, когда писал эту сцену, тоже со всей определенностью указывает на двойную природу зла и является эхом молитвы Господней(225):

«И не введи нас во искушение; но избави нас от лукавого(226)". Если перефразировать слова Евангелия, наше дело — поддаваться искушению, избавлять же нас от него — дело Господа. Что же касается вопроса о том, как распределить ответственность между нами и теми, кто нас искушает, и какое искушение человек может выдержать, если рассуждать «разумно», — на эти вопросы обыкновенные смертные, по всей очевидности, ответа дать не могут. Толкин видел проблему зла — как в книгах, так и в реальности, и свою книгу написал, по крайней мере отчасти, ради того, чтобы представить эту проблему в лицах, однако он не претендовал на то, что знает, как ее разрешить.

Таким образом, философская проблематичность заложена в самой природе Кольца, причем Толкин, конечно, хорошо видел эту проблематичность, она глубоко его интересовала, и ему удалось выразить ее с большой осторожностью и очень обдуманно. Двойственность природы Кольца проявляется не только в связи с Фродо. В некотором смысле неуверенность в том, что же такое на самом деле зло, пронизывает всего «Властелина Колец». Всем персонажам было бы гораздо легче находить решения, если бы зло в книге было или безусловно боэцианским, или безусловно манихейским Если бы зло действительно было не более чем отсутствием добра, то Кольцо не могло бы быть не чем иным, кроме как преобразователем психической энергии; оно не могло бы «предавать» своих владельцев, и им оставалось бы попросту отложить Кольцо подальше и предаться очищению собственных мыслей и побуждений. Однако в Средьземелье, как нас уверяют, подобная тактика привела бы к фатальным последствиям С другой стороны, если зло — это всего лишь ненавистная внешняя сила, которая не находит отклика в сердцах «хороших», то любой мог бы отнести Кольцо к Трещинам Судьбы, не обязательно Фродо. Например, эту задачу можно было бы поручить Гэндальфу. Тот, кто отправился бы выполнять это задание, должен был бы опасаться только врагов, но уж никак не друзей и не самого себя. Получается, двойственность природы Кольца имеет для повествования решающее значение.

Кроме того, в тексте постоянно встречаются размышления, которые возвращают нас к вопросу о природе искушения и природе Кольца. Когда Гэндальф, комментируя события на Пасмурнике, говорит Фродо: «Сердце твое оказалось не затронуто, удар пришелся в плечо. Если бы ты не сражался до последнего, тебе бы так просто не отделаться», это можно расценить и как высокую нравственную оценку поведения Фродо (Гэндальф намекает, что Фродо был вознагражден за стойкость), и как похвалу сметке Фродо (он вовремя пригнулся, выкрикнул нужные слова, ответил ударом на удар, отвел руку Кольцепризрака). Когда Гэндальф говорит, что Бильбо «оставил Кольцо сам, добровольно, а это главное», он, возможно, имеет в виду только, что Бильбо не успел впасть в слишком серьезную зависимость от Кольца, а, возможно, исцелиться ему поможет именно доброе побуждение, следуя которому Бильбо отдал Кольцо. Когда Глоин рассказывает о том, как рвались гномы назад в Морию, мы не можем точно сказать, почему им так это приспичило: то ли их подзадорил Саурон — извне, то ли ими руководили гномьи жадность и амбиции — изнутри? Здесь нужно сказать только, что так часто бывает и в жизни. Возможно, все грехи происходят от сочетания внешней силы, подбивающей на зло, и внутренней слабости. В любом случае, на уровне повествования вполне можно сказать, что «Властелин Колец» — это не житие святого, где речь идет только об искушениях, но и никоим образом не военная игра, где речь идет только о тактических ухищрениях. Если бы «Властелин Колец» соскользнул к одному из этих полюсов, это была бы уже не такая великая книга.