Лазарь Флейшман Об этом издании и его составителе[11]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лазарь Флейшман

Об этом издании и его составителе[11]

Легкий, случайный пунктир — так можно было бы определить характер сведений о Барте, бывших до последнего времени в распоряжении историков русской поэзии первой половины XX века. Трудно сказать, что явилось тому причиной: самый характер литературного дарования и облика поэта, катастрофические события, обрушившиеся на его поколение, особые условия существования русской литературы в Зарубежье и ее «полицентричность». Но как бы то ни было, читателя этого сборника сочинений Барта не сможет не поразить несоответствие между репутацией (пусть «закулисной») поэта, сложившейся в момент его дебюта, и несомненно веским творческим потенциалом, раскрывающимся при ознакомлении с его работой в последние годы жизни.

Первое упоминание о Барте — закодированное двойным образом — появилось в эмигрантской прессе в 1925 г., когда Георгий Иванов рассказал в своих мемуарных очерках о предыстории одного из литературных начинаний Осипа Мандельштама (зашифрованного криптограммой М.). Сообщив, что «поэт М. был специалистом по основанию издательств, правда, эфемерных. Он был необыкновенно изобретателен в способах склонить какого-нибудь денежного человека на издание альманаха или журнала. На меценатов у него был нюх, как у гончей», Г. Иванов описывает встречу Мандельштама с одним из таких меценатов, неким «Фридрихом Фридриховичем» — «грустным человеком с большим горбом», с которым он свел и мемуариста и которого он уговорил издать альманах с участием лучших современных поэтов, наряду со стихами самого богача. Г. Иванов продолжает:

Маленький седой горбун посмотрел на меня грустно и неодобрительно. Должно быть, мой вид не соответствовал его представлению о редакторе.

Дело было следующее. М. познакомился с этим Фридрихом Фридриховичем в пригородном поезде. Познакомился, определил как «подходящего» и, чтобы не терять времени, привез прямо к Альберу [ресторан. — Л. Ф.]. Горбун был ликерным фабрикантом и писал сонеты о драгоценных камнях. Он соглашался издать сборник, но желал солидного редактора.

Сошлись Мандельштам и меценат на кандидатуре Дм. Цензора в качестве редактора альманаха.

Вышел еще маленький разговор насчет псевдонима мецената. Он осведомился, как будут печатать стихи — по алфавиту или нет. Ему сказали — по алфавиту. «Значит, кто будет первым, Ахматова?» — «Да, Ахматова». — «Ну, так я выбираю себе псевдоним „Аврамов“».

На Аврамова мы не согласились. Фридриху Фридриховичу пришлось примириться с каким-то псевдонимом на Б.[12]

Публикуя соответствующий отрывок из мемуарного очерка Г. Иванова в своих комментариях в антологии Воспоминания о Серебряном веке, Вадим Крейд первым обратил внимание на «несоразмерность» никому не известного имени С. Барта в сборнике Альманахи стихов, выходящие в Петрограде (Вып. 1. Пг.: Цевница, 1915) с именами других его участников — Ахматовой, Блока, Гумилева, Г. Иванова, Кузмина, Мандельштама и редактора сборника Дм. Цензора. Почти одновременно обнародовав письмо С. Барта к Д. Цензору от 19 марта 1915 г., Р. Д. Тименчик сообщил детали подготовки этого сборника[13]. Вместе с тем, суммируя накопленные в связи с «Китайскими тенями» Г. Иванова справки о Барте, один из лучших знатоков русской литературы XX века Н. А. Богомолов заявил: «однако сколько-нибудь значительными сведениями об этом человеке мы не обладаем»[14].

К моменту появления в 1925 г. мемуарного очерка Георгия Иванова анекдотический персонаж его, «Фридрих Фридрихович» — Соломон Барт, успевший в конце 1917 года издать свой собственный сборник стихов Флоридеи, — казалось, бесследно исчез из литературы. Его поэтические дебюты не обратили внимания современной прессы. Более того, обстоятельства выхода этой книги выглядят столь же загадочными, как и биография ее автора: книги нет ни в одной из главных библиотек мира, и можно подозревать, что тираж ее погиб в смуте революционных времен, В нашем томе она перепечатывается по единственному известному нам экземпляру из коллекции Л. М. Турчинского.

Перебравшийся в 1918 г. в Варшаву Барт не принимал никакого участия ни в литературном кружке «Таверна поэтов»[15], ни в каких бы то ни было литературных начинаниях других центров русской диаспоры. Казалось, он совершенно и окончательно выпал из литературы. Тем более поразительным выглядит факт неожиданного всплеска творческой деятельности Барта в начале 1930-х гг., выявившего совершенно новые стороны его поэтического облика. Внезапный выход его из «небытия» после тринадцатилетнего «карантина» состоялся в рамках «Литературного Содружества», созданного при газете За Свободу! в 1929 и просуществовавшего до весны 1937 г. Содружество, с появлением в Варшаве молодого поэта из провинции Льва Гомолицкого, резко расширило свою деятельность, и 1931–1932 гг. стали временем его бурного расцвета. Нет ни малейшего сомнения, что возвращение Барта в литературу состоялось благодаря инициативе Гомолицкого, введшего его в Содружество.

В печати имя Барта впервые проскользнуло в хронике, извещавшей о предстоявшем 3 октября 1931 вечере Содружества, в программе которого числился и доклад С. Барта «О насилии» — на тему, выдвинутую тогда в политических дебатах молодых членов редакции газеты За Свободу!. Доклад не состоялся — «в виду болезни докладчика», как сообщала газета[16]. Спустя три недели в публичном концерте «Содружества» оглашены были стихи Барта в исполнении друга его, руководителя хора русской и цыганской песни Г. В. Семенова. О том, что Барт был в то время практически неизвестной в русской Варшаве фигурой, свидетельствует то, что и в анонсе об этом вечере, и в газетном отчете о нем он назван был С. Бардом[17]. На вечере выступили молодые поэты Л. Гомолицкий, С. Нальянч, С. Войцеховский, С. Киндякова, Г. Соргонин, В. Бранд, прозаик В. Михайлов и др. Подробную статью, источавшую злость по адресу решительно всех участников вечера, несколько позднее поместила львовская газета Русский Голос, находившаяся в натянутых отношениях с эмигрантской верхушкой русской Варшавы. Приведем абзац, относящийся к Барту:

Стихотворение С. Барта, посвященное С. Концевич, читает русский хоровой певец Г. Семенов. Артистическое чтение особенно ярко подчеркнуло бессодержательность описательной лирики Барта. Отрывочность, подбор слов, масса монотонных повторений (камни-тени… тени-камни… и т. д.) бьют своею сухостью, безжизненностью, ненужностью и безотрадностью[18].

Вслед за этим дебютом Барт постепенно приобретает известность в польской столице. 1 ноября 1931 г. он, наряду с Л. Гомолицким, В. Брандом, С. Войцеховским, С. Концевич, читал свои стихи на вечере, устроенном в честь приехавшего в Варшаву Игоря Северянина[19], а в середине декабря выступил с чтением стихов и на вечере, первое отделение которого было отведено докладу Иосифа Чапского о В. В. Розанове, а во втором выступили русские и польские поэты. (Именно это собрание послужило толчком к созданию спустя несколько лет русско-польского кружка «Домик в Коломне».) Межнациональный характер вечера был отмечен Д. В. Философовым, выделившим («безымянным образом») и выступление Барта:

Внешним проявлением внутренней свободы «Содружества» было следующее, совершенно не преднамеренное совпадение: докладчик-поляк говорил о русском писателе. Стихи читали поляки и русские. Украинец (г. Маланюк) не прочел своих стихов только потому, что не захватил с собой своей книги стихов. А одно стихотворение прочел русский еврей[20].

13 февраля 1932 г. Барт впервые выступил в «Содружестве» с докладом. Текст его до нас не дошел, и поэтому мы приводим хроникальную заметку, раскрывающую его содержание:

Темой своего интересного доклада С. В. Барт избрал «определение творческого темперамента Чехова». В соответствии с целью, поставленной себе докладчиком, он сосредоточил свое почти исключительное внимание на разборе рассказа «Черный монах», который признает он «наиболее симптоматичным».

С. В. Барт утверждает, что, несмотря на «беспросветный реализм» тем почти всех чеховских рассказов, Чехов «по существу своего дарования — романтик».

В докладе своем с большой тонкостью С. В. Барт показал, как Чехов — «питомец науки, позитивной методологии», — боится романтических сюжетов, решительно открещивается от них.

Своего рода «принципиальный» позитивизм держит Чехова в плену «границ земного тяготения», заставляя его «повторять жизнь». Но истинная сущность таланта Чехова вступает в тяжбу с начерченным кругом тем и их освещения. Отсюда — «напряженнейшая борьба между до крайности романтической темой и реалистической трактовкой ее» в «Черном монахе». Художник оказался равным по силе «клинисту» и романтик Чехов побеждает Чехова-реалиста.

Тема С. В. Барта была, конечно, шире разбора одного, хотя бы и весьма показательного чеховского произведения. Докладчик попутно успел очень метко охарактеризовать любимых и нелюбимых героев Чехова, подчеркнуть глубину жалости и нежности в отношении его к человеку…

Это дало возможность во время прений говорить о Чехове «вообще».

Доклад вызвал оживленный обмен мнений, в котором приняли участие почетный председатель Содружества Д. В. Философов, С. Е. Киндякова, С. Л. Войцеховский, Е. С. Вебер-Хирьякова, Н. А. Рязанцев, Г. В. Семенов[21].

Доклад врезался в память присутствующим, и Гомолицкий сослался на него дважды в позднейших заметках о деятельности кружка[22].

С появлением новой газеты Молва, пришедшей с 6 апреля 1932 на смену За Свободу!, Барт становится едва ли не самой заметной фигурой варшавской русской литературной среды, на короткое время заслонив собою более энергичного и предприимчивого, чем он, Льва Гомолицкого. Стихи его появились там в литературной странице первого же воскресного номера (10 апреля 1932), и Барт стал главным поставщиком литературного материала в газете, выходившей до февраля 1934 г. Там помещены были не только стихи его, но и проза и статьи. Ни до того, ни после прекращения Молвы у него не было подобного форума для публичных выступлений. В апреле 1933 целая полоса в номере была отведена под статью Гомолицкого о Барте. О весе, приобретенном им в кругу Молвы, свидетельствует то, что осенью 1933 г. одна за другой появились две его статьи по поводу поднятой газетой кампании по пропаганде достижений эмигрантской литературы.

К этому моменту еще ни одной книги, вышедшей в эмиграции, Барт не имел. Но вопрос об отдельном издании его стихов поставлен уже был: летом 1932 г., выпустив на дупликаторе крохотными тиражами стихотворные сборники четырех варшавских поэтов (Вл. Бранда, С. Войцеховского, С. Киндяковой и Л. Гомолицкого), «Литературное Содружество» объявило о предстоящем выпуске и книги Барта Камни… Тени…, а также о подготовке общего сборника группы, в котором предполагалось его участие[23]. Однако обещанная под маркой «Литературного Содружества» книга Барта не вышла (как не состоялся и общий сборник кружка). Спустя два года автор издал ее независимо от «Литературного Содружества», и принята она была как его первая книга; о Флоридеях читателям ничего не было известно. Между тем ее выход был предварен другим, «пробным» сборником поэта, названным просто Стихи и вышедшим в середине 1933 г., в разгар сотрудничества его с Молвой. Сборник был кустарный, «самодельного», домашнего изготовления, и, согласно справке Ф. Полякова, вышел в одном экземпляре[24]. Возможно, не следовало бы вообще останавливать внимание на этом «псевдо-дебюте» уже немолодого автора, если бы о серьезности предпринятого дела не говорило то, что в нем в качестве предисловия перепечатана была (в несколько сокращенном виде) та самая статья Льва Гомолицкого о Барте, которая раньше появилась в Молве. Ей суждено было остаться единственным пространным печатным отзывом о поэзии Барта. Книжка состояла в основном из стихов, прежде напечатанных в Молве; в ряде случаев в ней был даже просто использован старый газетный набор. Однако вошли в нее не все написанные Бартом в Варшаве к тому моменту стихи: среди цитируемых Гомолицким текстов есть такие, которые в печати нам не известны.

1931–1934 гг. явились временем наибольшей близости обоих поэтов. Несмотря на большую разницу в возрасте, они очутились в положении как бы литературных сверстников — и потому, что одновременно вступали на литературную арену русской Варшавы, сойдясь как в «Литературном Содружестве», так и в литературном отделе Молвы, и потому, что у обоих за плечами был сознательно преданный забвению старый литературный дебют — Флоридеи Барта (1917) и Миниатюры Гомолицкого (1921), — от которого каждый к тридцатым годам ушел далеко.

Но к осени 1934 г., когда вышел «первый» сборник Барта Камни… Тени…, в отношениях обоих поэтов обнаружилась трещина, вскоре обернувшаяся полным разрывом. Причин было несколько. Во-первых, после появления поэмы «Варшава» (лето 1934) лирика Гомолицкого стала приобретать всё более головной, вымученно-архаистический характер, охладивший энтузиазм Барта по адресу своего младшего собрата. Вместе с тем Гомолицкий, недавно перебравшийся в столицу после многих лет, проведенных в захолустье, развил бурную деятельность по организации литературной жизни русской Варшавы. Будучи уже осенью 1931 г. избран секретарем Союза русских писателей и журналистов в Польше, он приобрел решающий вес в литературном отделе еженедельной газеты Меч (пришедшей на смену Молве) и неуклонно усиливал свои позиции за пределами страны, в других литературных центрах русской диаспоры — в Праге, Таллинне, Выборге (и в меньшей степени в Париже), — затеяв совместные издательские проекты с молодыми поэтами там. Углублялись его литературные контакты и в самой Варшаве. В конце 1934 г. он стал одним из инициаторов создания русско-польского литературного кружка «Домик в Коломне», в который Барт, несмотря на высказанный им интерес, так и не был приглашен. Всё это не могло не возбуждать ревности и раздражения у Барта. Конечно, уже сам по себе отказ от ранее объявленного в рамках «Литературного Содружества» выхода книги Камни… Тени… и перенос ее в «нормальную» типографию сигнализировали о решимости автора взять судьбу своих литературных проектов в собственные руки, освободившись от организационной опеки младшего друга. Будучи, казалось бы, естественным кандидатом в рецензенты на «первую» книгу Барта, Лев Гомолицкий, еще недавно обнародовавший апологетическую статью о нем, на сей раз писать наотрез отказался, и редакции Меча так и не удалось мобилизовать отзыв. Но, направляя в Париж в конце 1934 г. материалы о русских поэтах в Польше для готовившейся М. Л. Кантором и Г. В. Адамовичем первой большой антологии зарубежной русской поэзии Якорь, Гомолицкий выставил в своем списке Барта на второе место, сразу после А. Кондратьева — поэта и намного старшего, и снискавшего несравненно более громкое литературное реноме:

С. Барт, настоящая фамилия С. В. Копельман, двоюродный брат издателя Копельмана. В этом году выпустил сборник стихов «Камни, тени». Сотрудничал в варшавских изданиях[25].

Из длинного списка, предложенного Гомолицким в парижскую антологию, взяты были, однако, лишь стихи самого Гомолицкого да С. Л. Войцеховского, которого в Париже знали в качестве варшавского корреспондента газеты Возрождение. Не ясно, в какой мере отбор «провинциалов» был продиктован эстетическими, а не тактическими соображениями. Во всяком случае, М. Л. Кантор, извещая своего партнера Георгия Адамовича об отвергнутых вещах, упомянул Барта в контексте, допускающем именно внеэстетические резоны: «Савина похоронил, как и Барта, из которого при желании можно было взять что-нибудь — да надобности нет»[26].

О действительно первой своей книге Флоридеи, давно вышедшей в России, Барт решился упомянуть только в письме к А. Л. Бему, человеку старшего поколения, руководителю пражского «Скита поэтов». Пошел он на это потому, что ждал от него отзыва на Камни… Тени… и отчетливо видел, сколь значительной была дистанция, пройденная им за эти годы. Примечательно, что название книги 1934 г. восходит не только к стихотворению, столь пренебрежительно отмеченному в отзыве П. Алексеева 1931 г., но и к мотивам раннего сборника — к стих. «Моя любовь была мгновеньем…» (Флоридеи, с. 65) и к началу стих. «Слепцы, рожденные в тени своих камений…» (там же, с. 79). Уговорить А. Л. Бема отозваться на Камни… Тени… пытался и один из редакторов Меча В. В. Бранд: «У меня к Вам просьба: напишите, пожалуйста, рецензию о книге Барта. Я здесь никому не могу поручить этого сделать вследствие разных ссор, обид и т. п. глупостей. Как люди умеют портить жизнь и себе, и другим. Если бы Вы знали, как мне надоели все эти личные счеты между содружниками, просто сил нет»[27]. Но Бем в печати никак на книгу не откликнулся, удовлетворившись личным письмом к автору и отговорившись тем, что за рецензию взялся один из участников «Скита», молодой поэт В. С. Мансветов. Впрочем, по не известным нам причинам, она в Мече так и не появилась.

Зато упомянута книжка была в «большой» парижской прессе. Летом 1935 г. М. О. Цетлин отозвался на нее в статье «О современной эмигрантской поэзии». Обращаясь к утверждениям о кризисе в русской зарубежной поэзии и характеризуя два противоположных подхода в эмигрантской литературной критике тех лет: Адамовича, с одной стороны, с его призывом к самоуглублению и воплощению в творчестве тем кризиса и распада культуры, и Ходасевича и Бема, с другой, с их установкой на изощренную поэтическую технику, — он писал:

На стихах С. Барта еще яснее, чем на примере Ю. Мандельштама, можно показать несовпадение «человеческой» и художественной ценности. Есть «поэты в жизни», лишенные словесного поэтического дара, как можно представить себе существование людей, обладающих словесной стихотворной виртуозностью, не будучи поэтами. С. Барт вызывает невольную симпатию своим человеческим обликом, как он рисуется в его стихах. Ему веришь, когда он восклицает:

Привет отверженным и чумным

И нелюбимым никогда.

Он пишет странные стихи, где нет до конца выдержанной, безупречной не только строфы, но, кажется, даже строчки, и где всё же есть какое-то подлинное вдохновение[28].

Последним выступлением Барта в варшавской прессе стала его рецензия на книгу Юрия Терапиано Бессонница. О том, в какое неловкое положение она ставила варшавян и сколь напряженная атмосфера сложилась тогда в газете, видно по письму Гомолицкого к Бему от 20 апреля 1935, написанному по поводу поступившей в Меч статьи Бема:[29]

Дорогой Альфред Людвигович,

Я проболел всю последнюю неделю. И вот, благодаря этому в прошлом номере «Меча» была напечатана рецензия Барта о Т<ерапиано>. По-моему, сделана по отношению к вам большая бестактность. Обычно все-таки весь литературный материал идет через меня — во всяком случае я о нем знаю; тут же меня не предупредили потому, что Барт на меня дуется (по своей же вине) и боится (совсем не основательно), что я буду против его материала — ищет обычно обходных путей. Приблизил к себе Соколова и действует через него. Барту же Т<ерапиано> нужен, п<отому> ч<то> он просил его сделать услугу за услугу — рецензию за рецензию. Видите, какая здесь тонкая сеть «интриг». Ну, да в конце концов это не важно. Считаться-то в конце концов будут с вашей статьей. <…>[30]

После этого эпизода имя Барта исчезает со страниц газеты Меч. Не только каких бы то ни было отзывов о последующих, печатавшихся одна за другой книгах Барта, но даже и просто анонсов о их выходе в газете больше не найти до самого конца ее в августе 1939 г. Когда осенью 1935 г. в Таллинне вышел 8-й сборник Новь и Гомолицкий поместил там обзор деятельности варшавского «Литературного Содружества», дав перечень зачитанных докладов, он умолчал о своем собственном панегирическом выступлении 1933 г. о Барте[31]. Разрыв с Гомолицким привел к тому, что в Варшаве Барт фактически оказался в полном вакууме, и он всё сильнее ориентировался на контакты с «Парижем».

Между тем в тот момент, в конце 1930-х годов, не только по глубине поэтического высказывания и напряженности лирического эксперимента, но и просто по продуктивности мало кто в эмиграции мог сравниться с Бартом. Сразу вслед за Камнями он выпускает следующую, «вторую», книгу — Душа в иносказаньи, на сей раз под маркой солидного берлинского издательства «Парабола». Г. В. Адамович удостоил ее включения — наряду с Silentium sociologicum Божнева, Тяжелыми птицами Мамченко, Дорогой Зинаиды Шаховской, Маятником Веры Булич и др. — в свой обзор поэтических новинок, напечатанный в газете Последние Новости:

У Барта, в сборнике «Душа в иносказаньи», есть то, что можно было бы назвать лирическим содержанием. Ему есть о чем писать. Стихи его даже как будто изнемогают под напором всего того, что поэт хотел бы в них вложить, — но остаются все-таки живыми. Среди книг последнего времени это одна из тех, которые действительно что-то «обещают» — хотя автору и надо еще много поработать (в особенности над русским языком) и от многого отделаться. Но работа, вероятно, будет плодотворной. К Барту уже и теперь довольно часто приходят слова, которых никак не ждешь — и которые сразу принимаешь, как нужные, верные, незаменимые[32].

Хотя — в отличие от обширной «монографической» статьи Гомолицкого 1933 г. — в парижской прессе отзывы на поэзию С. Барта появлялись только в составе обзорных статей, эти скупые оценки свидетельствовали о вполне серьезном отношении к новой фигуре в эмигрантской поэзии. Более того, если деятельность Гомолицкого в середине и конце 1930-х годов приносила ему известность, главным образом, в поэтических кругах Праги и «лимитрофов», то есть в центрах, оппозиционно настроенных по отношению к Парижу, то, как ни редки были отклики на стихи Барта в «столичных» изданиях, он всё же там упоминался чаще, чем любой другой русский варшавский литератор.

К моменту выхода книги Барта Письмена он разошелся со всеми — кроме В. С. Чихачева — прежними друзьями в варшавских русских литературных кругах. Этим объясняется бойкот им одного из самых честолюбивых проектов Льва Гомолицкого — Антологии русской поэзии в Польше, выпущенной осенью 1937 года. Составитель ее так сообщил об этом:

Не обошлось при собирании материалов и без странностей. Два поэта прислали письмо с требованием не помещать их стихотворений в антологию. Это — В. С. Чихачев и С. Барт. Последний объяснил свой отказ «опасением» нарушить своими стихами «литературную однопланность» (?!) сборника. Видимо, оба автора считают ниже своего достоинства фигурировать в антологии русской поэзии в Польше[33].

Нелегко разобраться в поэтической биографии Барта, как она обозначена его книжками. Действительно, тот факт, что Душа в иносказаньи названа второй книгой стихов, подтверждал, что отсчет велся от Камней… Теней…, и ни Флоридеи, ни тем более Стихи 1933 г. во внимание браться не должны были. Тем страннее, что вышедших накануне войны Ворошителей соломы автор вдруг определил как книгу пятую, включив первым номером в приложенную библиографию старую московскую книгу. Но это влекло за собой путаницу в ином отношении: дело в том, что Письмена, вышедшие из типографии в ноябре 1935 г., рассматривались автором не как сборник стихов, а как «поэма». Так именно именовалась она в отчете о последнем публичном собрании Литературного Содружества[34]. Поворот к «большой форме» у Барта произошел параллельно аналогичному переходу от «миниатюры» к эпосу у Гомолицкого. Поэма последнего «Варшава», вышедшая летом 1934, обратила на себя внимание как А. Бема, так и «парижан»[35]. Но у Барта процесс этот так и не привел — ни в Письменах, ни в Ворошителях соломы — к обособлению «поэм» от «лирического цикла». Несмотря на упорные попытки по созданию «большой формы», Барт, «поэт-мыслитель», как называли его современники[36], остался в принципе лириком.

Статьи С. Барта подтверждают впечатление о полной его самостоятельности и свободе мысли, глубокой продуманности и авторитетности выражения литературных позиций и суждений. Исключительный интерес представляет собой и дошедший до нас образец художественной его прозы — «Дуэль»: это не столько беллетристика с упором на фабулярное развитие темы, сколько повод для интроспекции и рефлексии, своеобразное продолжение его эссеистики.

По странной иронии судьбы, последний варшавский сборник Барта, Ворошители соломы, вышедший весной 1939 года, постигла столь же грустная участь, как и самый первый, московский. Он и существует и не существует одновременно: почти весь его тираж погиб в пламени войны[37]. Стихи, написанные после Ворошителей соломы, поэт думал объединить в новый сборник Тяжелый бег. С мыслями о будущем, посмертном издании Барт уходил из жизни — см. его письмо к Г. Семенову из гетто.

Варшавские книги Барта воочию демонстрируют не только резкий перелом по отношению к российским дебютам, но и беспрерывный рост на протяжении 1930-х гг., напряженность, интенсивность исканий. Осуществлялись они на столь высоком художественном и духовном уровне, что, несомненно, вызвали бы внушительный резонанс, имей Барт вокруг себя литературную среду, сходную с тем, которую в Праге создавал «Скит поэтов». Но все усилия Гомолицкого по консолидации молодого поэтического поколения «восточноевропейской оси» с центром в Варшаве остались, в конечном счете, безуспешными. А с другой стороны, Барт по всему своему психологическому складу оказался органически неготовым к тем компромиссам, которых требовала бы такая среда. В результате, несмотря на то, что известность Барта за пределами Варшавы росла по мере выхода каждой новой книги, литературное его одиночество усиливалось, и он как бы снова оказывался выталкиваемым за пределы литературной жизни. На этом фоне и следует рассматривать его сближение с приехавшим из Праги Дмитрием Гессеном. Получив через него от автора Душу в иносказаньи и Письмена, В. Мансветов так отозвался о них:

<…> О Барте. — Он, конечно, «настоящий поэт», и мне не хотелось бы говорить о нем глупость, но, если бы я взялся писать критику на его стихи, я «изругал» бы его со всею беспощадностью, на какую только способен. Блок как-то вскользь обмолвился об одном (и, может быть, самом главном) назначении поэзии «строй находить в нестройном вихре чувства». У Барта налицо «вихрь чувства», но «строй» его не ясен (не найден). Он на редкость «неорганизованный» поэт, его стихи — это собрание черновиков, обрывков, набросков, под которым всё время хочется видеть надпись «не отделано и не кончено». Читая его, я принужден непрерывно что-то отгадывать (что за стихами, — что может быть за ними и чего не видать), что-то откапывать из-под вороха риторического хлама и груды самых непростительных, самых безалаберных и вызывающих на резкость безвкусиц и пошлостей. Право, это нелегкий и невеселый труд, — читать Барта. А «отмахнуться» нельзя, — нельзя не почувствовать, что это «настоящий поэт», что за всем этим «мусором», где-то очень глубоко спрятанный, тлеет тот самый «тайный жар», без которого невозможна никакая поэзия (да и никакая жизнь) и который в конечном счете «оправдывает» или, во всяком случае, «извиняет» всё.

Я от души желаю ему долгой жизни, может быть, он все-таки найдет свой строй, и тогда, возможно, окажется, что он не только «настоящий», но и в чем-то «значительный» поэт.

Мне некоторые его стихи говорят много («по-человечески»), другие раздражают, третьи вызывают улыбку (нет, нет, совсем не обидную, — скорей «завистливую», недоверчивую: «ишь ты, „вихрь“-то какой»), Очень меня занимает его странный и яростный «роман с Пастернаком» (особенно в «Письменах»), о чем я мог бы написать очень много.

Как Р. S. к Барту: от его стихов без ума Коля Терлецкий, который слезно просил меня достать ему как-нибудь книжку «Душа в иносказаньи». О том же меня просил и Бем. Но что я могу? Обратиться к Вам (через Вас — к Барту) покорнейше…[38]

С. Барт умер в гетто 14 августа 1941 года[39].

Донесенные до нас Д. С. Гессеном сведения о последних годах и днях жизни Барта воссоздают человеческие свойства поэта, в корне расходящиеся с портретом, нарисованным в «Китайских тенях» Георгия Иванова. Познакомился Гессен с Бартом на закате его жизни, когда тот оказался снова в полном литературном одиночестве. Он навестил Барта в начале 1938 г., вскоре после переезда из Праги, явившись к нему по поручению В. Мансветова. Знакомство переросло в тесную дружбу, окрасившую последние годы жизни поэта. Д. Гессен собрал и сберег его стихи, в том числе рукописи самых последних недель жизни, — замечательные по лирической силе документы, бросающие глубоко трагический свет на всё его творчество.

Д.С. родился в Петербурге 25 июля 1916 г. в семье выдающегося русского философа Сергея Иосифовича Гессена (1887–1950)[40]. С. И. Гессен был сыном политического и общественного деятеля, сыгравшего крупную роль в России и в эмиграции, в 1920–1930 гг. бывшего редактором берлинской газеты Руль, И. В. Гессена[41]. В сентябре 1917 г. семья Сергея Иосифовича — жена, Нина Лазаревна (урожд. Минор), и двое сыновей, Евгений и Дмитрий, — переехала в Томск, где он был избран деканом историко-филологического факультета и где они пережили Октябрьскую революцию и гражданскую войну. Зимой 1921 г., вернувшись в Петербург, они выехали в эмиграцию и после нескольких лет в Берлине поселились в Чехословакии. Д. С. четыре года провел в Тюрингии, где учился в школе-интернате, а по возвращении в Прагу поступил там в немецкую гимназию. Вспоминая о пражских годах, Д. С. называл коллег и друзей отца, людей, оставивших глубокий след в русской интеллектуальной жизни эпохи, которых ему довелось видеть в их доме, — Д. И. Чижевский, И. И. Лапшин, Н. О. Лосский, П. Н. Савицкий, Р. О. Якобсон, Ф. А. Степун, социолог Г. Д. Гурвич. В 1935 г. С. И. Гессен получил приглашение в Свободный университет в Варшаве и навсегда переехал в Польшу. Родители Д. С. развелись, мать осталась в Праге. Старший брат Д. С. Евгений был членом пражского «Скита поэтов», и через него Д. С. близко сошелся с участниками этого кружка, в первую очередь с В. Мансветовым и его женой Марией Толстой[42]. С ними он поддерживал постоянную связь и после того, как в сентябре 1937 г. переехал в Варшаву, поступив учиться на славянское отделение Варшавского университета[43]. Вспоминая о первых своих годах в Польше, Д. С. писал:

Из варшавских русских я близко сошелся с Л. Н. Гомолицким, С. Бартом, юным Георгием Клингером, был частым гостем в редакции «Меча», но после Праги Варшава казалась мне страшным захолустьем. Вскоре у меня завелись и знакомства среди поляков, из них назову в первую очередь поэта Юзефа Чеховича (погибшего в один из первых дней войны в родном своем Люблине во время бомбежки). У Чеховича я познакомился с Чеславом Милошем, с которым встречался и позже, дружил с поэтом Кшиштофом Бачинским (павшим в первый день Варшавского восстания), Тадеушем Боровским, прозаиком и поэтом, автором лучшей книги об Освенциме (покончил с собой в 1951 г., когда был апогей сталинизма в Польше).

С началом войны Д. С. пошел добровольцем в польскую армию, попал в плен и, когда пленных отправляли поздней осенью 1939 г. в Германию, бежал с поезда, вернувшись в Варшаву. Он жил сначала у отца, а потом у своих польских друзей, создавших один из центров антифашистского сопротивления. Там Д. С. перевел несколько статей с польского языка на немецкий для подпольно выпускавшегося журнала «Клабаудерманн», предназначавшегося для немецких солдат. Весной 1940 г. он женился на Брониславе Фаратовской из некогда знатного, но совершенно обнищавшего шляхетского рода. Жил он давая уроки русского и немецкого языков, а жена его работала в отделе здравоохранения Варшавского городского управления. Вместе с женой они во время немецкой оккупации приютили у себя и спасли несколько евреев. Позднее институт Яд-Вашем в Израиле наградил их обоих медалью Праведника народов мира. С осени 1942 до весны 1943 г. Д. С. руководил нелегальной группой обучения по программе средней школы в деревне Олесние Седлецкого воеводства. В рядах Армии Крайовой он участвовал в Варшавском восстании 1944 г. и последние полгода войны провел в лагере раненых военнопленных в Цайтхайне. В конце апреля 1945 г., после освобождения, он вернулся в Польшу и разыскал жену с сыном, родившимся незадолго до Варшавского восстания. Д. С. так вспоминал об этом времени:

Так как в разрушенной до основания Варшаве нам негде было жить, мы приняли решение начать новую жизнь на «диком Западе», т. е. отошедшем после войны к Польше Западном Поморье. Сперва мы осели в Кошалине, а позже переехали в Щецин. Я получил работу мелкого служащего в городском управлении, подрабатывая одновременно рецензиями в местной газете, позже стал секретарем Общества польско-советской дружбы. И я, и моя жена вступили в Польскую рабочую партию; я из советского патриотизма, охватившего меня после нападения гитлеровской Германии на Сов. Союз, от которого я излечился 21 августа 1968 г., в день вторжения войск Варшавского договора в Чехословакию; жена же со школьных лет придерживалась левых взглядов, сочувствовала бедным и всегда была готова заступиться за гонимых и преследуемых.

Вернувшись в Варшаву спустя два года, Д. С. поступил на работу в отдел информации Министерства иностранных дел, где редактировал бюллетень, а затем заведовал репертуарной секцией Генеральной дирекции театров, опер и филармоний, откуда, после доносов и обвинений в отсутствии идеологической бдительности, был уволен, оставшись в течение некоторого времени безработным. Позднее он был принят в Польское агентство печати — сначала переводчиком, а затем редактором и заведующим редакции на русском языке. Одновременно он работал в лексикографической секции Польско-советского института и подготовил двухтомный Большой польско-русский словарь, выдержавший пять изданий. В последние годы жизни Д. С. работал над польско-русским и русско-польским словарем крылатых выражений. Долго вынашиваемый замысел мемуарной книги он не успел осуществить, и печатаемый в этом томе очерк о С. Барте представляет собой набросок задуманной работы.

К собиранию стихотворного наследия С. Барта Д. С. приступил уже в 1942 г., после смерти поэта. Он переписал находившиеся у него тексты стихотворений и составил машинописную тетрадку, которая должна была послужить основой для издания в будущем[44]. Однако в послевоенные годы, отойдя полностью от русской эмиграции, Д. С. не возвращался к этому проекту, не видя шансов его реализации, пока в 1999 г. не узнал о возможности выпустить эту книгу в серии Stanford Slavic Studies. Он снова вернулся к работе над изданием, в которой видел исполнение своего нравственного долга. Смерть, наступившая после долгой болезни 19 ноября 2001 г., не позволила ему довести подготовку книги до конца и увидеть ее вышедшей из печати[45].