ДРОВА
Разговор у ворот тюрьмы
Неужели они и раньше были такие тяжелые?
Пока достанешь, перевезешь, да по лестнице, и топить не захочешь.
А мне дрова таскает один человек. Очень любезный такой и старательный: у нас пять этажей. Только я боюсь.
Муж мой из поляков. Помер давно. Сын у меня в Варшаву уехал. Мама, — говорит, — я буду писать. Не пишет. Живу я вместе с его женой, зову ее дочкой.
Очень у нас дует из-под двери пустой комнаты. Взяли жильца.
Георгий Сигизмундович из поляков, но по-ихнему не говорит. Маленький такой — мне по плечо.
Пожил. Опять из-под двери дует.
— Вы бы на ночь топили, — говорю.
— Печурка тепло не держит, простудитесь.
— У меня легкие, — говорит, — здоровые, я на ночь не топлю.
Встала я раз утром, а дочка у меня на плите спала. Пошла на кухню. Лежат они, жилец и дочка, на плите, пальто его укрылись. А галифе на стуле висят. Очень мне было это обидно, вот, думаю, какие у тебя легкие. Ничего я им не сказала. Только вещи свои на рынке сама стала продавать. Вещей у меня много. А жилец начал звать меня маменькой. И жили мы так очень смирно.
Был день, когда муж помер, и решила я пойти на могилу на Смоленское кладбище. Начала с утра одеваться теплей. Узнал жилец.
— И мы с вами мамаша, — говорит. На Смоленском кладбище тихо. Стою у могилы. Холодно. Даже не плачется.
Вынимает дочка бумажку, вытрясла порошок в руку и съела.
Спрашиваю — что это?
Георгий Сигизмундович отвечает моментально — это, мамаша, сердечные порошки, дал мне их на службе фельдшер; время сейчас голодное, блокада и угощать друг друга нечем. Вот и едят порошки. Съешь такой порошок, и станет весело. У меня и для вас есть.
Съела один порошочек.
Пошли.
Я вперед. Думаю, еще целоваться будут, так чтоб не мешать.
Слышу, говорит дочка — что же она не падает? Отвечает жилец — сейчас, — и слышу щелкнул за мной раздав. Обернулась я, вижу, он в меня из нагана стреляет, сейчас осечка была.
Бросилась я на него. Хотела прямо в снег втоптать. А он, не повернув нагана, мне прямо в лоб дулом ударил. Только это хорошо, если бы рукояткой, так убил бы, хоть и слабый. Упала я на землю, кричу, кровь на глаза, хочу снег в рану, а все песок хватаю. Слышу, бегут от меня мои, и дочка бежит и кричит. Поймали их какие-то рабочие, кресты красили. Притащили ко мне.
Очень они были растеряны и все говорили «мамаша». Били Георгия Сигизмундовича рабочие очень и в кровь головой тыкали, а он говорил — «извиняюсь». Дали они ему саночки и сказали — вы ее убили, вы и в больницу везите.
Привезли меня в больницу, и очень там доктора на меня удивлялись, потому что приняла я, оказывается, стрихнин. Мучилась я сколько надо времени и поправилась. Вернулась домой. Стала жить одна. Холодно. Из-под двери дует. Иду я раз на улице. Нагоняют меня сани. На них конвойный, и лежит рядом с ним лицом вниз женщина и ногами бьет. И на ней мои чулки.
— Дочка, — говорю, — что с тобой, дорогая?
— Мамаша, он меня не любит, я отравилась!
Села я с ней рядом, и поехали мы в тюремную больницу. Полечили ее там, и оказалась она беременной.
А у нас в тюрьмах беременных не держат. Потому что очень тесно. Взяла я дочку и привезла к себе. А Георгий Сигизмундович в тюрьме. У него очень почерк хороший, и человек он аккуратный, и он у них вроде делопроизводителя. Я на него на суде не очень жаловалась. Отпускают его оттуда по воскресеньям. Приходил он к нам, стоял у ворот. Потом стал помогать дрова носить, и пьем мы по воскресеньям чай все вместе.
А сын мне из Варшавы так и не пишет.
Видно у них там дрова дешевы!