О КЛАССИЦИЗМЕ ВООБЩЕ И О КЛАССИКАХ В КИНО[629]
Скажем прямо, мы знаем, что многие наши друзья на Западе удивляются, видя колонны на фотографиях новых зданий в Москве и слыша о том, как у нас в кино инсценируются классики. Путь от «Броненосца „Потемкина“» к «Петербургской ночи», к «Грозе»[630], путь от татлиновского фантастического проекта «Памятника III Интернационалу»[631] к гостинице Моссовета на Охотном Ряду[632] кажется путешествием в позавчера.
Я по художественным своим убеждениям, как, вероятно, читатель знает, принадлежал и принадлежу к той группе, которую на Западе принято называть левой.
Поэтому я думаю, что мои объяснения того, что у нас происходит, должны быть интересны для читателя.
Интересно для читателя должно быть то, что у нас постановки русских классиков начались с левого театра Мейерхольда.
Мейерхольд на классическом произведении «Ревизор» Гоголя сделал одну из любопытнейших своих постановок[633].
В своей статье я, не сравнивая себя с Мейерхольдом хотя бы потому, что я его моложе, буду говорить о своем сценарии для звукового кино «Ревизор»[634].
Кстати о Мейерхольде. Упоминание о его возрасте не является укоризной, тем более что Мейерхольд и сейчас, имея автомобиль, иногда гоняется, очевидно, для собственного удовольствия, и притом с успехом, за трамваями. Поэтому старая пословица: «О, если бы молодость умела и старость могла» — к Мейерхольду не приложима.
Он умеет и может.
Другая оговорка. Гостиница Моссовета, похожая, на мой взгляд, на этажерку из плохого дома, с мятой бронзовой арматурой внизу, которая просто профессионально плохо сделана, с фризами, балюстрадой, балконами, вазами — все это вместе кажется мне во всех планах ошибкой.
Теперь будем говорить о правильном.
Наша страна была страной неграмотной. Это не новость, но не ново и то, что солнце восходит с востока, и тем не менее окна нужно строить на солнечную сторону.
Наша страна была построена на северную сторону. Ее фасад выходил на Ледовитый океан, у нее не было дорог, и была великая литература, которую она не читала.
Жена Достоевского сама разносила экземпляры книг по магазинам, Достоевский сам ездил получать деньги.
После смерти его собрания сочинений расходились в 600 экземплярах в год. Несколько поправило дело, когда эти книги были приложены к «Ниве»[635].
Раньше этого у нас не разошелся Гоголь и Лермонтов. Есть издание Пушкина, вернее, было, которое вышло при его жизни и разошлось только сейчас («Братья-разбойники»)[636]. Только сейчас Академия наук допродала описания путешествий XVIII века, изданные полтораста лет тому назад и чрезвычайно интересные по своему содержанию[637].
Перед самой революцией сборники наших лучших поэтов расходились в 1000 экземпляров.
Свои теоретические вещи я начал издавать в 1914–1916 годах в пятистах экземплярах[638]. В 1918 году я напечатал «Поэтику» уже в 40 000[639]. Сейчас у нас тиражи такие, что ограничивает их только бумага. Классиков у нас на рынке купить нельзя. У меня самого хорошая библиотека, но я не могу купить новых изданий классиков, потому что они пропадают сейчас же — я не успеваю.
Когда один журнал приложил Л. Н. Толстого к своему тиражу, это сделал «Огонек»[640], то почта не смогла справиться с заказами.
Сейчас мы ждем юбилея Пушкина[641], нашего национального поэта. Все книжники убеждены, что страна может быть насыщена только несколькими миллионами комплектов полных собраний сочинений.
У нас на заводах, я это видал сам на Шарикоподшипнике, читают историю музыки, и рабочие заказывают «Историю архитектуры». Люди в несколько лет расширяют свой горизонт до края мира.
Они узнают о музыке. Путиловский завод говорит о памятнике Чайковскому. Они узнают о Шекспире, о греках, колоннах, капителях, о всей мировой культуре.
Старый читатель узнавал об этом мало-помалу, наш читатель и зритель получил все почти сразу.
Я помню в 1918 году, а может быть, даже в 1917-м, я был с кугекмором Ларисой Рейснер, должность которой расшифровывалась так — Комиссар морских сил республики, — в Кронштадте.
Шел «Ревизор». Для меня «Ревизор» — пьеса, которая меня интересует, как она поставлена и как играют актеры. Зрители на антрактах совещались — удастся ли Хлестакову убежать или нет[642]. В переводе на восприятие иностранного зрителя это равнялось бы разговору в театральном зале о будущей судьбе Гамлета.
Наш зритель воспринимает искусство как только что созданное. Поэтому для него только исторический интерес, что колонны существуют давно и что кому-то они надоели. Наш читатель и зритель никому не передоверяет своих вкусов и заново пересматривает инвентарь искусства.
Он прочитал Пушкина, и Пушкин его заинтересовал. Он читает Гоголя и доволен. Он устраивает очереди на классиков, и в деревне спорят о героях Гончарова, которые нам надоели еще в гимназии.
Этот новый человек многочисленен и самоуверен. У каждого из них биография, которой хватило бы на население небольшого города начала столетия. Это люди чрезвычайно быстро растущие и иначе воспринимающие жизнь, чем когда-то воспринимали ее мы.
Мне пришлось читать биографии метростроевцев[643]. Оказалось, что среди бетонщиков у нас много людей, которые прошли рабфаки. Оказалось, что у большинства рабочих есть свое мнение о том, как нужно проводить тот или иной технологический процесс, и каждый из них представляет всю работу в целом.
Дом гостиницы Моссовета на Охотном ряду — плохой дом, но тенденция, которая создает обрадованность существованию тех ордеров Виньолы[644] и архитектурных деталей, которые нам надоели, — это великая взволнованность. Там, под асфальтом, идет новая линия метро. Там работает татарин Фаяс Замалдинов, который сам рассказывает, что из Красной армии он бегал, потому что не понимал, за что он дерется, а сейчас он инспектор по качеству. Там работает плотник Филатов, сезонник, который три года тому назад пришел с земляками строить и чинить по деревянному делу, а сейчас изобретатель, много раз премированный, и вот сейчас, сегодня — член райсовета.
На Западе сейчас многие и легко отрекаются от культуры. Гёте и Шиллер кажутся не очень нужными[645]. У нас ощущение, что мы счастливые наследники всей мировой культуры, и боязнь что-нибудь пропустить.
Происходит просмотр прошлого и пересмотр его.
Мы, часть нашей страны, тоже пересматриваем, что же мы сами сделали. Большая форма и разум старого искусства нас, левых художников, мало интересовали. Нам не интересно было, конечно, будет ли арестован Хлестаков, и заодно не так мы сильно интересовались и проблемой взяточничества в николаевскую эпоху. Поэтому у нас в ходу был термин, мною созданный, который звучит по-русски так: отстранение — это значит делание предмета непривычным, в этом мы видели основу искусства. Мы не ценили сюжета и считали идеалом бессвязность мюзик-холла, создавали высокое искусство из аттракционов[646]. Но так как мы были людьми своей страны и врагами прошлого, с которым у нас были свои, но очень большие счеты, так как мы отождествляли себя со своим сегодняшним днем, то у нас бывали такие удачи, как «Броненосец „Потемкин“», в котором аттракцион, подробность, действующая непосредственно на зрителя, подчинялся великому аттракциону революции.
Мы работали в кино методами новыми, и в новом искусстве работали иероглифом[647], пытались создать интеллектуальное кино.
Я считаю, что на своем участке, в свои годы мы победили. Я считаю, что среди тех классиков, которые должен усвоить пролетариат и усваивает, и усвоит, находятся Эйзенштейн и Довженко.
Но очень часто в театре мы забивали большой план, и в кино во взятии Зимнего дворца С. М. Эйзенштейн так разводил мост, так снимал посуду и статуи, что г?лоса на взятие дворца уже не хватало.
В архитектуре для нас под сложным влиянием наших супрематистов и, в частности, Малевича, и под влиянием передовой французской и голландской архитектуры и американской технической конструкции создался аскетический, противоэстетический стиль.
Мы отменили карниз, колонну, рустовку стен, орнамент. Отменяя эстетическое, мы нарушили конструкцию — углы наших домов стали мокнуть, и голос в наших зданиях, не встречая раздроби орнамента, скользил, как скользят иногда автомобили на льду.
Голос загудел, слово расплылось, искусство от простоты и аскетизма стало невнятно[648].
Наше поколение, которое еще может бегать за трамваем, должно уметь понять и свои ошибки, потому что трамваи сменяются быстроходными аэропланами и поспевать будет все труднее.
Наш широкий читатель только сейчас узнает Толстого, Шекспира, Данте. Киршона он узнал раньше Шекспира[649], Фадеева раньше Толстого[650], иногда этим объяснялся успех второстепенного писателя.
Так удивляются люди человеку, приехавшему из чужой страны.
Но стр?ны великого искусства открываются, требования растут все сильнее.
Мы не любили сюжета, потому что старый сюжет для нас был изжит.
Мейерхольд и Эйзенштейн — великие художники, но в их искусстве есть элемент пародийности. Иногда они живут явлением обнажения старого приема, и, отрицая старый театр, живут отрицанием его.
Новый зритель пришел, требуя сюжета, требуя конструкции. Новый зритель пришел, счастливый богатством искусства, которое он увидел. Вот он и потребовал первый киноинсценировку.
Кроме того, он открыл у себя свободное время.
Он только что сражался, он только что научился читать. И как когда-то, в эпоху Великой французской революции, буржуа открывал у себя чувства, открывал свои чувства на время, так наш читатель открыл так называемую душу навсегда[651].
У нашего поколения есть свои герои.
Маяковскому, человеку богемы и революционеру, казалось, что революция прежде всего требует от него, чтобы он становился на горло собственной песне. Он подчинял себя великому рабству во имя человечества и строил для свободного человечества тяжелые, грузные водопроводы[652].
Он вычеркивал личное, он уходил из поэмы любви, его друг Асеев лирическое стихотворение назвал «Лирическим отступлением»[653].
Новый читатель, новый зритель пришел, требуя любви, он любит все, для него в первый раз восходит луна на небо, он переживает свой новый романтизм. Горько сказать, но ему не были нужны те жертвы, которые для него были принесены Маяковским[654].
Наша литература сегодняшнего часа иногда сентиментальная, мы увлекаемся иногда джазом[655], и в Горловке[656] увлекаются тем, что цветы, когда они цветут, — пахнут.
Я помню запах цветов в Берлине. Берлин пах, как ванильное мороженое, но пахла восточная часть Берлина, северная часть Берлина пахла пылью и копотью[657].
Цветы в Горловке пахнут не так, как цветы в Берлине, и советский сентиментализм, и вазы над домами, похожие на рюмки, и мрамор домов, несколько наивный, и широта улиц — законны. Когда в Москве ломали китайгородскую стену[658], то ломали ее днем и ночью, а там, под землею, в плывунах шел щит.
Он шел для того, чтобы проложить советское метро.
Там был пожар. Плывуны залили туннель. Потом люди спустились в еще теплую от пожара жижу, наладили щит. Щит пошел вперед, как вперед выходят манжеты из рукава.
Снова повысилось давление в щите. Щит шел первый день 4 сантиметра, второй день 10 сантиметров. Люди выходили из шахты и видели, что над ними каждый день меняется город.
Ночью горели прожекторы и к рабочим присоединились добровольцы для того, чтобы сломать стену.
Представьте себе, что рядом идут два человека, они идут по одной улице. Но один идет в кафе, а другой на вокзал, чтобы ехать вокруг света. Они идут рядом. Мы знаем, что в Лондоне идет под землею 19 щитов, а у нас сейчас только два, но пойдет 25, и едем мы вокруг света. И поэтому наши классики и наши колонны и не похожи на классиков и колонны — это классики и колонны — станции отправлений. <…>[659]
<1934–1935>[660]