А. Савельев <Савелий Шерман> Рец.: «Современные записки», книга 42
А. Савельев <Савелий Шерман>
Рец.: «Современные записки», книга 42
В книге помещены последние главы «Защиты Лужина» В. Сирина. Конец романа, убедительно разрешая замысел автора, по-новому освещает всю глубину и сложность. Исподволь, с искусной естественностью автор изолирует от жизни гения шахматной игры, сосредоточивая все душевные силы мальчика, юноши и зрелого Лужина на его искусстве. Не без умысла выбран Сириным род искусства, наименее связанный с живой видимостью, искусство, тесно переплетающееся с абстрактным — и в своей логической чистоте — предельно гармоничным мышлением. Только музыкой может пояснить Сирин великолепие шахматных сочетаний Лужина. Вокруг расстилается мир незакономерного, слепого случая, мир другой игры — грубой, неопределенной, лишенной стройности, игры, подчиненной законам неведомым и неуловимым. Победой Сирина является проявленное им уменье выделить словно на лабораторном столе чистую культуру специфически человеческого творчества и противопоставить его стихийному творчеству жизни, умело припрятав намерение автора за житейско-естественным, неизбежным развертыванием событий. Самый зоркий читатель не видит руки экспериментатора.
Постепенно — и как изумительно передана Сириным эта постепенность — у Лужина отчужденность от жизни перерождается в страх перед ней. Шахматная игра не только поглотила все душевные силы и испепелила их, но искусство Лужина обезоружило его перед требовательной, со всех сторон наступающей жизнью: Лужин в состоянии воспринимать только преображенную жизнь, и только на путях преображения в формы собственного искусства он может разобраться во враждебном хаосе и оказать ему сопротивление.
Спасение таких людей в одиночестве — и Лужин инстинктивно прячется в сверкающе-ясном, увлекательно-стройном, единственно реальном для него мире шахматных представлений от непонятного и призрачного мира вещей и живых людей.
С годами близится тот страшный период в жизни каждого отмеченного «Божьей милостью» человека, когда эта милость отнимается, когда талант вспыхивает лишь редкими прощальными огнями. Рушится последнее прибежище, и одновременно жизнь предательски обходит Лужина с тыла: его тело, обрюзгшее, жуткое своей почти животной грузностью, является союзником враждебной, неупорядоченной внешней стихии, в нем рождаются и сменяются чувства, не поддающиеся предвидению, не подчиненные никакому ритму.
Самая блестящая часть романа посвящена любви Лужина и его инстинктивному порыву уйти от разрушающего мозг, беспощадного и ненасытного искусства. Порыв безумный в своей заведомой безнадежности. Не может Лужин придумать комбинацию защиты на шахматной доске жизни, ибо не знает он ее правил игры, темных законов ее сокрушительных нападений. Безнадежность гасит последний свет в душе Лужина, и лишь одна точка маячит в безысходном мраке — возможность совсем «выйти из игры».
Волнуют и трогают страницы, посвященные последним часам жизни Лужина. За внешним безумием поступков чувствуется безмерное одиночество человека и великая скорбь существования в хаотическом, несовершенном мире, обреченность и хрупкость творящего духа и его предсмертное достоинство в минуту гибели.
Легкими контурами намечена внутренняя трагедия прелестной жены Лужина. Она как будто сама не сознает, что ее любовь-жалость к Лужину покоится на той его необычности, с которой она так героически, так жертвенно борется, и только один раз из глубин подсознательного всплывает острая, жалящая мысль, освещающая это трагическое противоречие. На балу «вдруг ни с того, ни с сего ей стало грустно, что все смотрят на этих кинематографических дам, на певцов, на посланника, и никто как будто не знает, что на балу присутствует шахматный гений, чье имя было в миллионах газет, чьи партии уже названы бессмертными».
Полны жизни все люди, окружающие Лужина, в особенности его теща. Хорошо видит Сирин и иногда с излишней жадностью боится упустить какую-либо мелочь. И то, что «вода в ванне, стекавшая с легким урчанием, вдруг пискнула и все смолкло», и то, что гардеробщицы уносят шубы, «как спящих детей», и что говоривший по телефону вдруг «провалился в щелкнувший люк», и что Филеас Фогг{30} и Шерлок Холмс, наново перечитанные взрослым, оказываются значительно сокращенными в сравнении с теми же книгами, читанными в детстве («неполное, что ли, издание»), и что при примерке костюма Лужиным «мимоходом портной полоснул его мелом по сердцу, намечая карман» и т. д. В. Сирин приводит в романе целых два кинематографических сценария, до того типичных и «ходких», что они, несомненно, соблазнят многих фильмовых режиссеров; неподражаемо изображены члены интеллигентского кружка на чужбине; замечательно описана колоритная страна проспектов, где свое особое солнце, свое особое море и пальмы и свои прекрасно одетые люди, живущие по своеобразным, но прочно установленным законам проспектной страны. Читатель прощает автору его ненасытность за высокое наслаждение, которое дают эти сочные описания.
Сирин в своем романе избежал соблазна уйти в сторону наименьшего сопротивления, облегчить свою неимоверно трудную задачу, сузив ее до художественно-психологической разработки клинического случая. В этом мерило таланта Сирина, и здесь он является продолжателем одной из традиций русской литературы, всегда чуждавшейся простых беллетристических иллюстраций к медицинским исследованиям. Эти распространенные на Западе, в особенности во французской литературе, экскурсы в психопатологию никогда в силу узости задачи не могли подняться до непреходящей во времени «большой литературы». Ни мятущиеся герои Достоевского, ни житель «Палаты № 6» Чехова, ни герой его «Черного монаха», ни даже действующие лица повестей Гаршина и др. никогда не оставались только больными. Болезнь героев должна была внешне мирить читателя с не совсем обычным, часто более проникновенным восприятием жизни и одновременно обезопасить внутреннюю свободу писателя при острой постановке жизненных проблем. В этом отношении «Защита Лужина» специфически русский роман.
Роман написан безукоризненным языком, на редкость чистым и богатым для автора, созревшего за границей, и вместе с тем изобилующим рядом новых стилистических приемов, местами общих и современной литературе Запада. <…>
Руль. 1930. 21 мая. № 2882. С. 2