Юрий Иваск{223} Мир Владимира Набокова
Юрий Иваск{223}
Мир Владимира Набокова
Одна моя знакомая — читатель, что называется, от Бога, назовем ее миссис Икс (Ньютон, штат Массачусетс), — сказала о сочинениях Набокова: «Его самовлюбленность беспредельна, но пишет он весьма и весьма увлекательно». Так оно и есть. Набоков пишет играючи — исключительно ради собственного удовольствия! И читателю не остается ничего иного, как вместе в автором получать это удовольствие.
Безграничное любопытство — интеллектуальное и художественное — превратило Набокова в эдакого наблюдателя-обжору: он не утруждает себя разглядыванием жизни, он заглатывает ее целиком, до последней крошки. Не уставая восхищаться бескрайним разнообразием нашей удивительной жизни, Набоков воплощает свои впечатления в слова — и возникает совершенно новый мир. Поэтический гений писателя гордо и невозмутимо парит над житейской обыденностью. Он настолько ясно представляет себе этот мир, и его язык столь оригинален, что читателю порой кажется, будто Набоков рассказывает о жителях другой, далекой-далекой планеты, жизнь которых не имеет абсолютно ничего общего с той, которую мы проживаем ежеминутно; мы словно наблюдаем на ними в огромный телескоп. Благодаря искрометному уму автора, созданные им образы резки и отчетливы, но мы чувствуем, что нас разделяют парсеки расстояний.
Набоков все время ищет — и находит! — новые сравнения и метафоры, дабы соединить изначально несхожие предметы и впечатления, и они начинают походить друг на друга; возникает несметное братство новорожденных сравнений. В «Других берегах» мы встречаем одно из этих необычных сравнений, с помощью которых Набоков переносится в придуманный им мир: «Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой».
В русском издании его мемуаров (которое, к сожалению, не вполне совпадает с английским) Набоков размышляет о «дьявольском времени» и «божественном пространстве». В последнем ему довелось испытать ни с чем не сравнимое блаженство. <…>
Религия чужда Набокову, однако он провозглашает существование некоей связи с кем-то или чем-то неведомым; ощущение этой связи возникает у него в состоянии экстаза, в который поэт и ученый впадает, глядя на порхающих бабочек.
Кто они, набоковские персонажи? Они — живы (иными словами, тонко очерчены), но нежизнеспособны (в них нет непосредственности, теплоты). Они оторваны от реальности, к которой мы привыкли, и могут существовать лишь на страницах замысловатого повествования Набокова. Русская критика — в отличие от американской и английской — нарекла его героев «безжизненными». Георгий Адамович, все еще наиболее влиятельный критик из числа русских эмигрантов, писал, что это куклы, «безупречно разрисованные и остроумнейшим образом расставленные в какой-то идеальной магазинной витрине».
Даже Владислав Ходасевич (1886–1939), известный своим давним противоречивым отношением к Адамовичу, разделял его мнение, говоря, что набоковские романы выигрывают не за счет характеров героев, а благодаря множеству литературных приемов и уловок, которые магическим образом изменяют канву произведений, а сам автор не утруждает себя тем, чтобы придать происходящему хотя бы иллюзию правдоподобия.
Его героев можно условно разделить на две категории: зрячие и слепцы. Абсолютной слепотой, по-моему, наделены все женские характеры, включая Лолиту. Если же отвлечься от половых различий, то незрячими Набоков делает всех пошлых и пошловатых личностей, жестоко высмеивая их с помощью веселой, но желчной сатиры. Но что есть пошлость? Набоков размышляет об этом в книге о Гоголе, где ему блестяще удалось объяснить англоязычным читателям русское слово «пошлость». Чванство, суетность и глупость, — и, хочется добавить, слепота, т. е. неспособность видеть мир вечно новым, всегда меняющимся, — вот черты, наиболее точно отличающие пошлых людей.
Но в набоковских произведениях присутствуют и зрячие личности. Изумительное и предельно лаконичное описание человека с распахнутыми глазами дано в коротеньком рассказе «Облако, озеро, башня». Может, именно здесь таится ключ к его художественной лаборатории. Русское название звучит дактилем, эквивалент которому можно разглядеть в двух горизонтальных плоскостях (облако, озеро), перерезанных вертикальной (башня): — —|. Герой рассказа сродни чеховскому маленькому человеку. Он эмигрант средних лет, живет в Берлине и неожиданно получает бесплатные билеты на трехдневную экскурсию ins Gruene. В дороге он достает томик великого русского поэта Тютчева, чем вызывает недовольство попутчиков-немцев («Он не такой как мы; его надо проучить!»). Они выбрасывают в окно его огурец («приличные люди это не едят»). Вопреки всему, наш кроткий чудак млеет, созерцая из окна поезда мелькающий мимо мир. Окурок, пятнышко на платформе, расплывшееся от вишневой косточки, — все кажется ему необычайно красивым и гармоничным. Ему интересны играющие дети и то, какие очертания примет их неведомая судьба — скрипки или короны, пропеллера или лиры? И тут возникает чудо — пейзаж в ритме дактиля: облако, озеро, башня. Маленький человек с глазами гения решает остаться здесь навсегда: «Друзья мои! Друзья мои, прощайте!» Но разъяренные немецкие филистеры силком загоняют его обратно в поезд и начинают методично и изощренно избивать. Ослепленные злобой, они буравят ему ладонь штопором.
В этом крохотном шедевре предстают как бы в миниатюре все основные темы творчества Набокова: и волшебный ковер-самолет для полетов в мечту, и эксцентрик с всепожирающими глазами, и озлобленные вульгарные слепцы. Не обошлось и без романтического вкрапления, навеянного, видимо, «Taugennichts» Эйхендорфа, гонимого заплесневевшими в своей косности обывателями. Одержимый шахматами Лужин, забавный, обаятельный Пнин, преувеличенно гротескный Цинциннат, приглашенный на казнь, любовник Лолиты Гумберт и другие — все они из породы романтиков-мечтателей, наделенных художественной зрячестью. Их кругозор может быть как необычайно широк (Гумберт), так и весьма и весьма ограничен — например, шахматной доской (Лужин), или печатным текстом (Пнин), или стенами тюрьмы (Цинциннат), — но у каждого из них есть свой собственный мир, в котором они чувствуют себя как рыба в воде.
Кто он, любовник Лолиты Гумберт? В новом аду, провозвестниками которого были Данте и Достоевский, в аду XX века, в мире, где погибли и Бог и человек, где нет места раскаянию, ибо понятие греха более не существует, в этом либеральном и цивилизованном аду Гумберт вдруг осознает, что любит нимфетку больше, чем самого себя, как когда-то Данте боготворил Беатриче, а Отелло обожал Дездемону. В финале Гумберт создает собственный кодекс добра и зла. Он, безусловно, злодей и в конце романа сам вынесет себе приговор. Но не это главное. Он поэт-романтик, однажды воскликнувший: «О, Лолита моя, все, что могу теперь, это играть словами!» В этом возгласе сосредоточено набоковское чувство пространства с Лолитой в центре, окруженной тысячами прихотливо выписанных деталей, будь то тропы, фигуры речи или иные художественные приемы. Мы восхищаемся, глядя на гумбертовские колени, «как отражение колен в зыбкой воде», или неверную, ускользающую серебристую гладь воды, или дешевые, но бесценные безделушки, подаренные любовником своей юной inamorata. Во всех этих наблюдениях больше экзистенционального, нежели в самом Гумберте с Лолитой.
Набоков наделяет своим видением мира то рассказчика, то других героев, заставляя читателя замирать в восхищенном изумлении. Он великолепен, но принимать его можно гомеопатическими дозами. Набоков исповедует принцип наслаждения жизнью, вернее, теми ее гранями, которые достойны художественного воплощения. Лолита, спору нет, очаровательна, бабочки тоже. Но и Пнин ни в чем им не уступает. <…>
Сюжетные линии у Набокова строятся на традиционной основе, но главное для него не сюжет как таковой, а стиль, сотканный из метафор, каламбуров, игры слов, аллитераций. Неленивые студенты находят их буквально пригоршнями. <…>
На обоих языках Набоков вслед за Гоголем последовательно доказывает, что магия искусства может из кучи мусора создать великолепную жемчужину. Мелочи — деревянная коробка из-под гвоздей, сера, изюм, мыло, вазочка с засохшими сладостями — подвергаются чудесным превращениям. Гоголь и Набоков делают эти образы предметов выпуклыми и самостоятельными, отсекая все лишнее и выдергивая их из привычного окружения. Мы видим все словно через увеличительное стекло.
Неустанные попытки критиков найти в книгах Набокова кафкианские мотивы заранее обречены на неуспех. Доказательство тому — то же «Приглашение на казнь», где трагедийная ситуация преподносится в совершенно ином ключе. Там, где Кафка корчится от боли, Набоков корчит рожи. Его сюрреализм напоминает Льюиса Кэрролла. Эпилог из «Приглашения…», когда Цинциннат понимает, что этот нелепый маскарад с казнью просто невероятен, напоминает ситуацию с Алисой, оказавшейся в карточном королевстве:
— Вы ведь всего-навсего колода карт. Кому вы страшны?! Королева воскликнула:
— Отрубите ей голову! Отрубите!
— Чепуха! — сказала громко и решительно Алиса, и королева замолчала.
Словно последовав совету храброй девочки, Цинциннат понимает, что казнь — это какой-то бред, и уходит со страниц романа в мир неведомый, но правдивый.
Неистребимая, ненасытная жажда жизни Набокова имеет свои отличительные черты. Только по степени ее остроты писателя можно уподобить таким влюбленным в жизнь фигурам, как Шекспир или Руперт Брук, Толстой или молодой Леонид Леонов.
Его жадное до жизни зрение в немалой степени развивалось под влиянием среды, окружения, в котором рос маленький Набоков, хотя жизнь в эмиграции, на чужбине также наложила свой отпечаток на мировосприятие писателя. В семьях русского дворянства, будь то зажиточные фамилии («Другие берега») или помещики победнее («Жизнь Арсеньева» И. Бунина), сызмальства прививались творческий подход к жизни и умение свободно парить в мире фантазии. Набоковы умели получать удовольствие равно как от ловли бабочек или похода за грибами, так и от семейного ужина в саду или светского обеда. Сейчас у людей больше времени для праздности. Количество выходных неимоверно увеличилось. Но как убого, уныло и бездарно они проходят! Выбор развлечений ограничен, для полета фантазии просто нет места: судите сами, кроме телевизора, садоводства, походов по магазинам и катания на автомобиле ничего не осталось. Кажется, еще Адам Смит сказал, что общество процветающих и просвещенных плебеев будущего еще позавидует изысканным развлечениям канувших в прошлое аристократов. Увы, до этого пока не дошло. Набоков рос в сгинувшую эпоху дилетантов-любителей, мягких, интеллигентных русских помещиков. По мнению Набокова, их дети обладали обостренной восприимчивостью и хорошей памятью.
«И вот еще соображение: сдается мне, что в смысле этого раннего набирания мира русские дети моего поколения и круга одарены были восприимчивостью поистине гениальной, точно судьба в предвидении катастрофы, которой предстояло убрать сразу и навсегда прелестную декорацию, честно пыталась возместить будущую потерю, наделяя их души и тем, что по годам им еще не причиталось. Когда же все запасы и заготовки были сделаны, гениальность исчезла».
За исключением Набокова и, может, еще горстки его сверстников, эти вундеркинды со временем превратились в личностей по большей части бесцветных.
Набоков стоит особняком от своих предшественников — выходцев из дворянской среды, создававших литературу, в основе которой лежали общечеловеческие ценности. Дореволюционная русская литература была самой отзывчивой, самой ангажированной. Я имею в виду великие произведения патриция Толстого или плебея Достоевского. Большинство их пророчеств были туманны или не сбылись. Но их попытки найти смысл жизни представляют куда больший интерес, нежели сами проповеди. Толстой хотел постичь конечную тайну жизни, проникнуть в тайну бытия: почему юный Петя Ростов должен погибнуть после того как, лежа на повозке и внимая мелодиям летней ночи, он изведал абсолютное счастье? Почему чистые сердцем обречены умирать, не успев вкусить всех прелестей жизни? («Война и мир»). Пушкин, никогда не рвавшийся в благодетели человечества, верноподданно служил идее. Г. Федотов, называя Пушкина певцом противоборствующих реальностей{224} — Империи и Свободы, — равно милых его сердцу, подчеркивал, что именно это противостояние было неисчерпаемым источником его вдохновения. Хотя Пушкина занимали и более конкретные проблемы: например, найти такую литературную идиому, которая бы отражала, с одной стороны, врожденную творческую суть русской натуры, а с другой, — идеи и чаяния, заимствованные у Западной Европы.
Толстой, Пушкин и многие другие предшественники Набокова — все они были крайне политизированны; они остро чувствовали свой долг как перед человечеством, так и перед Отчизной. Набоков же, последний русский писатель-дворянин, не ощущает себя ничьим должником и признает лишь обязательства перед Творчеством. Набоков не разделял беспокойства, которое, если верить Хайдеггеру, доказывает, что мы ходим по краю пропасти. Ночные кошмары в «Приглашении…» — лишь часть игры. Бессмертная любовь талантливого искусителя и убийцы (Гумберт в «Лолите») — тоже игра. «Зло есть норма», и, хочется добавить, зло есть игра. Но умение Набокова восхищаться витающими в пространстве предметами и воплощать их на бумаге посредством символов и составляет его гениальность и мастерство.
Что побуждает писателя с головой погружаться в феерическое исследование вселенной? Вот его собственный ответ: «Я должен проделать молниеносный инвентарь мира, сделать все пространство и время соучастниками в моем смертном чувстве любви, дабы, как боль, смертность унять и помочь себе в борьбе с глупостью и ужасом этого унизительного положения, в котором я, человек, мог развить в себе бесконечность чувства и мысли при конечности существования».
Борьба со смертью — это не больше и не меньше, чем борьба со смертью, которая тем острей, чем напряженней, насыщенней человеческая жизнь, строго ограниченная временем и пространством.
Ограничения подстерегают на каждом шагу! Возникает вопрос: а не слишком ли велика плата? Набоковские сравнения и каламбуры блестяще чеканны и отшлифованны, но на них так часто натыкаешься, что возникает пресыщение. Его нельзя поглощать в больших количествах, хотя искушение отведать еще и еще слишком велико. Трудно устоять против соблазна еще раз окунуться в дивный аромат, исходящий от замысловатого сюжета. Но приходится остерегаться, когда имеешь дело с этим homo ludens[255]. Самое милое дело — читать его урывками, выдергивая то тут, то там по главке, как стихи в сборнике. К нему надо относиться как к изысканной закуске, возбуждающей читательский аппетит и читательскую joie de vivre[256], но злоупотреблять им нельзя. Иначе не избежать мучительного пресыщения.
George Ivask. The World of Vladimir Nabokov // Russian Review. 1961. Vol. 20. № 2. P. 134–142
(перевод Н. Казаковой).