В. Вейдле Исчезновение Набокова
В. Вейдле
Исчезновение Набокова
Он был мало сказать мастер; такой был он колдун и чародей, что именно исчезновением хочется назвать его кончину. Исчез, пожелал нас покинуть; захочет, вернется к нам. Но нет, не вернется. Не ему мне приходится сказать, совсем откровенно, все главное, что я о нем думаю.
Четвертого июля, в Испании, включил радио, и парижский диктор сказал: «В Лозанне умер Владимир Набоков, знаменитый американский писатель русского происхождения, автор „Лолиты“, „Ады“ и других романов, имевших большой успех и переведенных на многие языки». Выключил. Ощутил печаль и пустоту; а также досаду. Следовало диктору сказать «русский писатель, во вторую половину жизни писавший по-английски». Но, конечно, в Москве с ним настолько согласятся, что не скажут о Набокове ровно ничего.
Молодым его вспомнил. Не видел тридцать восемь лет. В переписке с ним не был. Но никогда не переставал ощущать его присутствия где-то там, в Америке, потом в Монтрё; где-то там, в литературном сознании моем, в мыслях о нынешней, а не вчерашней, и о русской, прежде всего, литературе. Он был всего щедрей одаренным русским писателем своего поколения и самым выдающимся эмигрантским автором, из тех, что не успели прославиться еще в России. Не будь Октября, он бы, конечно, не выселился из русского языка и стал бы, начиная с тридцатого года (когда печатался в «Современных записках» его роман «Защита Лужина») главным обновителем русской прозы. Но если б остался в СССР, ничего бы он не обновил, так как был бы до Бабеля выведен в расход или приведен в негодность задолго до Олеши. В эмиграции ему точно также не дано было совершить того, что совершил бы он в безоктябрьской России, — сперва потому, что его книги только вне России и читались, а затем потому, что перестал по-русски он писать. До этого, однако, успел написать целый ряд никогда не безразличных и уже самим своим «письмом» замечательных романов и рассказов, завершив все это полуавтобиографическим «Даром» и совсем автобиографическими «Другими берегами», а также повестью «Пнин», самой русской из его английских книг. «Жизнь Арсеньева» я люблю больше «Дара», но никакую другую эмигрантскую и не бунинскую книгу я бы не поставил рядом с ней.
Переход Набокова в английский язык, которым овладел он в своем младенчестве даже и раньше, чем русским, — не преступление, и ставить ему такое решение в вину никто не имеет права, ни в России, ни в эмиграции. Да и вовсе не случайно, что самый западный изо всех русских писателей, любого века, так радикально на Запад и ушел. Но уход этот тем не менее большое несчастье, как для русской литературы, так и для него самого, — именно как писателя, а не в житейском смысле (тут обернулся уход большой удачей). Во-первых, его проза и манерою письма, и характером вымысла несравненно новей и обновительней в перспективе русской литературы, чем английской (или американской; но ничего собственно американского в его литературном искусстве нет). А во-вторых, западный литературный обиход середины XX века прямо-таки подсказывал ему то расширение границ изобразимого, которому наш в то время все еще сопротивлялся и которое его искусству пошло в ущерб, а совсем не впрок. Лучшая иллюстрация первого из этих утверждений — «Бледный огонь», у Шекспира заимствованным словосочетанием озаглавленная книга, частью в прозе, частью в стихах — превосходных, очень находчивых стихах, немножко в духе поэтов XVII века, больше всего Марвелла — необыкновенно сложно построенная, необыкновенно виртуозная, но и расхолаживающая этим своим блеском, слишком блестящим, слишком показным. Лучшим свидетельством в пользу второго служит не «Лолита», принесшая ее автору мировую славу и переведенная на множество языков, но более позднее, самое крупное по размеру произведение его, «Ада», которое вершиной его творчества не стало, хоть и похоже, что по замыслу предназначалось ею стать.
Невозможно усомниться в том, что слава, принесенная «Лолитой» автору, была бы менее широка, если б тема книги была другая и если б отсутствовали в ней те многочисленные описания, из-за которых, в еще не столь давние времена, она продавалась бы только из-под полы или вовсе не была бы издана. Не может быть, чтоб и сам автор этого не сознавал. Так я подумал, когда впервые прочел «Лолиту», и я немножко пожалел Набокова: прежде ведь он о ширпотребе никогда не помышлял, и его требованиям ни в чем не шел навстречу. Но это я его «по человечеству» жалел, а литературно сразу же оценил «Лолиту» весьма высоко. Набоков, конечно, в силу самой уже «западности» своей только литературную оценку литературных произведений и признавал, всегда литературу в литературе запирал, всегда отвергал применение к ней каких-либо других критериев, кроме литературных. В этом я, однако, ни с ним, ни с теперешним Западом не согласен. Прежде всего потому, что этику от эстетики до конца отделить нельзя, а затем потому, что чрезмерная автономность литературных критериев вредит самой литературе.
Пол — огромной мощи подчеловеческая стихия, а Любовь, хоть и движет (по Данту) «солнце и другие звезды», никакой материальной силой не наделена. В земной человеческой любви оба эти начала соединены — нераздельно, но и неслиянно. Выражение-изображение ее в искусстве не разрушает искусства — или, по крайней мере, человечности искусства, — лишь покуда низкая стихия не подменяет в нем высокую, либо совсем зачеркивая ее, либо отрицая (пусть и молча) различие между низким и высоким. В «Лолите» — и то лишь местами — всего только намечается путь к игнорированью этой разницы, но в дальнейшем ее автор именно по этому пути и пошел, и весьма далеко зашел, как о том свидетельствует «Ада». Не так уж важно, в какой мере художник обнажает физическую сторону любви, хоть и есть мера, всякий разговор о ней отменяющая начисто. Гораздо важней, ради чего и в каком духе он это делает. «Лолита» остается музыкой, лишь по временам досадно заглушаемой чем-то вроде пиццикато скрипок, повторяющих: секси-секс, секси-секс, секси-секс. Это очень помогло тиражу, а искусству очень большого вреда не принесло. Зато в «Аде» почти вся музыка из одного этого пиццикато и состоит, так что начинает вскоре звучать совсем не музыкально, а все декорации, весь реквизит кровосмесительной этой оперы отличаются крайне меня у Набокова удивившей миллиардерской безвкусицей, бесстильного стиля «grand luxe», в котором нарисован и главный миллиардер, и его папаша, прозванный, в довершение всех роскошеств, Демоном.
В недавней беседе с испанским журналистом (см. «Континент», 11, стр. 28 приложения) Солженицын назвал Набокова писателем гениальным, что делает честь Солженицыну и что, без сомнения, очень близко к истине. Набоков был гениально или почти гениально одарен, но наше время, при недостаточном сопротивлении ему, надломило его дар, полной зрелости не дало ему достигнуть. В русской литературе он бы этой зрелости достиг именно потому, что она от западной отстала.
Да и не мог он из нее выйти, и останется в ней. Никогда он Россию не забывал. Просвечивает она во всех английских его книгах. И еще во второй половине жизни принес он ей два дара, о которых стыдно было бы русским забывать: свой комментарий к подстрочному переводу «Онегина» и русский перевод «Лолиты», несмотря на сказанное мной, самой зрелой его книги и по которой лучше всего можно судить о его несравненном словесном мастерстве.
Над могилой его не солгу. Но жалею, очень жалею, что и недоброе кое-что пришлось мне о его творениях сказать. Желаю им бессмертия. Я всегда его любил, всегда восхищался огромным его даром. Скорблю о его смерти и страстно хочу, чтоб о ней скорбела его и моя родина.
Новый журнал. 1977. № 129. С. 271–274
В. Набоков с сачком (Д. Левин)