Сергей Яблоновский{34} «Соглядатай»
Сергей Яблоновский{34}
«Соглядатай»
Прочел я сиринского «Соглядатая». Сперва один, потом прочел его друзьям, и неудержимо хочется мне поговорить о нем в более широком кругу, с читателями.
Вот ведь какая штука. Написано в форме Достоевского. Целый ряд молодых писателей сейчас к Достоевскому потянулся, хотя — казалось бы — именно эта форма не подлежит заимствованию: слишком она индивидуальна и доведена гениальным писателем до того совершенства (в несовершенстве своем), что тут дальнейшим исследователям пути нет: ни дальше, ни глубже не вскопаешь. С Пруста это нас, что ли, потянуло?
Так вот, чужая форма, и форма, по-моему, не прокатная, а между тем такое это настоящее, сильное, волнующее и большое.
И опять (у Сирина, впрочем, почти всегда) перед нами «госпитальный тип». Огромнейший и самый значительный период нашей литературы был посвящен этому типу. Потом нашли, что ошибка, что мы слишком много возились с лишними людьми, с неудачниками. Стали делать ставки на сильных; начали сверхчеловечествовать, «осуществили все свои хочу», и вот теперь снова возвращаемся к униженным и оскорбленным. Очевидно, это — самое наше основное и есть, совершенно противоположное умеренной и аккуратной, чрезвычайно «порядочной» Европе.
Наш, наш, беспредельно наш этот сиринский Соглядатай, бедный выкидыш, со всех сторон ущемленный жизнью, проходящий через ряд непрекращающихся пыток, то таких, которых никто не выдержит, то для многих совершенно нечувствительных, но невыносимых для его, лишенных кожного покрова, нервов.
Трагедия маленького человека, которому невозможно помириться с тем, что он маленький. А если так уж невозможно помириться, то в самом ли деле маленький он? Не приемлет он неприличных будней, составляющих его жизнь, и создает свою, иллюзорную жизнь. Он принимает позы, прихорашивается, надевает на себя маски. Он, не способный ни в каком положении ударить человека, рассказывает о том, как убивал направо и налево: задыхающийся в обыденщине, мелодекламирует в своей душе о приключениях. И хочет во что бы то ни стало исправить природу: вместо серого образа, данного ей действительностью, создать прекрасные образы самого себя в душах тех, с кем соприкасается.
Маленький? Да, может быть, даже крошечный. Ведь и Бальзаминов говорит у Островского: «Я, маменька, в мечтах — высокий брюнет в голубом плаще», но с одной стороны Бальзаминов, а с другой — эта конвульсивная жажда рядить себя, лгать и мучиться своей половинчатостью была у крупнейших русских писателей. Возьмем Гоголя, Лермонтова, Достоевского, даже Тургенева в первой половине его жизни, — разве не та же скверна?
Да и не в величине дело. Величина — трагический вопрос для самого «соглядатая», — для нас же важны его муки, острые, растущие.
Дети, у которых он гувернерствует, — враги его; вместо большой и настоящей любви — ничтожная швейка и другая ничтожная самка, и развратная, вороватая горничная; вместо уважения — обидная снисходительность, и за ту нужно быть благодарным, потому что в ненасытной жажде обессмертить свой образ в чужих душах всячески оклеветал он себя, и, наконец (хронологически почти раньше всего), эта страшная сцена избиения.
Удивительная эта сцена! Ведется она словно в легких тонах, словно приглашает читателя посмеяться, выставляет крошечное и постыдное в избиваемом (а не выкажут ли этого постыдного и не маленькие?), и затем — непосредственно, одним махом, к самоубийству, и вы понимаете, что самоубийство после происшедшего так же естественно-неизбежно, как неизбежен выстрел, когда вы нажали гашетку.
Удивителен во всем рассказе темп, ритм, напряженность письма, напряженность душевного строя.
И дальше начинается как будто бы фокус. Фокус в литературе — вещь весьма второсортная, но я не знаю другого произведения, где бы он был до такой степени оправдан, так что даже совершенно перестает быть фокусом. Оправдан он и психологически, и философски, и индивидуально.
Молодой человек Смуров застрелился. Нет больше Смурова, расчет произведен. Оказалось, не так. Здесь страшный удар по логике. Пишущему эти строки два раза пришлось слышать аналогичное признание стрелявшихся:
— «Как же это? я застрелился, а между тем вижу, слышу, чувствую…»
У них было только изумление, скоро преодоленное. У Смурова это перешло, если хотите, в не совсем шопенгауэровское понимание мира как воли и представления, если хотите, в подлинное безумие. С его невероятно обостренной страстью к самоанализу, позволяющей ему так сумасшедше точно наблюдать и себя, и окружающих во время безобразной сцены избиения, — именно эта форма безумия так естественна.
Смуров абстрагирует мир и ярче всего абстрагирует в нем себя. Нет Смурова, осталась работающая еще по инерции мысль Смурова, его наблюдатель, соглядатай. Запутавшемуся в противоречиях своего Я, барахтающемуся в своей скверне хорошему человеку необходимо себя выяснить. Это можно, найдя свое отражение в других, и он ищет, шпионит.
И до какой степени новопреставленный Я рассказа адекватен ново-появившемуся лицу, Смурову, и как интересно второй раз прочесть эту вещь, когда нет уже никаких секретов и фокусов, все нити связаны и получился четкий ясный узор.
Так оправдан в рассказе Сирина фокус, и психологией, и философией, и безумием.
Но есть и еще одно оправдание: ведь всю-то историю эту рассказывает нам не автор, а сам Смуров, человек, чрезвычайно падкий на загадки, осложнения и, разумеется, на фокусы. Именно в его рассказе без фокуса почти что и невозможно. А фокус удивительный, и бьет по голове, может быть, более метко, чем палка Кашмарова.
Она была достойна любви, и он любил ее.
Но он не был достоин любви, и она не любила его, —
помните этот гейневский эпиграф из старинной немецкой песни? В нем справедливость, но и трагизм, потому что и недостойные люди любят, страдают и, может быть, под влиянием любви готовы сделаться достойными.
Любит соглядатай и все надеется, все охорашивается, громоздит иллюзии, а любовь достается Мухину, которого Смуров проглядел, которому не уделил и десяти строк, даже в душевное зеркало которого не гляделся.
Любит Смуров, так любит, что даже из своей воображаемой призрачности два раза из-за нее выскакивает в мир призрачной для него реальности, оба раза для нелепых, губительных для себя поступков.
Маленький? Большой? Не в этом находится центр тяжести, а в том, что неприспособленный он и несчастный до самой последней степени.
Этим предельным воплем отчаяния кончается рассказ: хватающийся за иллюзию сна, спрятавшийся, кричит он:
«Я счастлив, я счастлив, как мне еще доказать, как мне крикнуть, что я счастлив — так, чтобы вы все наконец поверили, жестокие, самодовольные…»
Но разве понимали когда-нибудь жестокие и самодовольные?..
Руль. 1930. 6 декабря. № 3050. С. 2
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Сергей Казменко
Сергей Казменко ГАЛАКТИЧЕСКАЯ ВАЛЮТА Канализация засорилась. Дядя Вася лежал на полу трансформаторной и на вопросы не отвечал. Изредка он слабо постанывал, взбрыкивал, отлетая к потолку, но затем медленно опускался на пол и продолжал лежать, ничего вокруг не замечая. Он
Сергей Журавлев
Сергей Журавлев * * *Блестит твердеющая гладь,На солнце утреннем дымится,А электрод мой, будто спица,Которым можно сталь вязать.Порой, нещадно день браня,Пинаем зло свои детали,Слетают корочки окалин,Огня дыхание храня.И вечер громом восстает,И день за днем в глазах
Соглядатай
Соглядатай Я не один; всегда нас двое. Друг друга ненавидим мы. Ему противно всё живое; Он – дух безмолвия и тьмы. Он шепчет страшные угрозы, Он видит всё. Ни мысль, ни вздох, Ни втайне льющиеся слезы Я от него сокрыть не мог. Не смея сесть со мною рядом И повести открыто
Сергей Борисов СТИХИ
Сергей Борисов СТИХИ ВЕСНА Стонут сваи, рвутся снасти — уж недолго до беды… Шлюзы душ откройте настежь для такой большой воды! Пусть омоет вал певучий чувства, мысли и слова, чтоб от жизни, как от кручи, закружилась голова, чтоб царила буйно, живо волн неистовая
Предисловие к английскому переводу романа «Соглядатай» («The Eye»){48}
Предисловие к английскому переводу романа «Соглядатай» («The Eye»){48} <…>[8]{49} Оригинал был написан в 1930-м году в Берлине, где мы с женою снимали две комнаты у немецкого семейства на тихой Луитпольдштрассе, а в конце того же года он был напечатан в русском эмигрантском
К. БАСИЛАШВИЛИ Роман Набокова «Соглядатай»{356}
К. БАСИЛАШВИЛИ Роман Набокова «Соглядатай»{356} В исследовательской литературе роман «Соглядатай» оценивается как принципиально новое для творчества Набокова-Сирина, 1920 — начала 1930 годов произведение. Н. Берберова считает, что «Соглядатай» что-то в корне изменил в
СОГЛЯДАТАЙ
СОГЛЯДАТАЙ Впервые — Современные записки. 1930. № 44 Начало работы над повестью «Соглядатай» относится к декабрю 1929 г.[38] К концу зимы повесть была закончена, и уже 27 февраля 1930 г. писатель выступил с чтением первой главы на вечере Союза русских писателей. Именно в
С. Савельев <Савелий Шерман> Рец.: Соглядатай. Париж: Русские записки, 1938
С. Савельев <Савелий Шерман> Рец.: Соглядатай. Париж: Русские записки, 1938 <…> Последние романы Сирина написаны скорее по методу старых мастеров, создававших гобелены: мириады живописнейших мелочей, отыскиванием которых наслаждались люди нескольких поколений.
Сергей Соловьев
Сергей Соловьев I. Цветы и ладан[110] Первые стихи С. Соловьева, появившиеся в печати в начале 90-х годов, заставили признать в нем одну из лучших надежд нашей молодой поэзии. Мастерство и обдуманность стиха и серьезное отношение к задачам поэта — вот особенности, выделяющие
Сергей Городецкий, Сергей Кречетов
Сергей Городецкий, Сергей Кречетов I. Ярь[127] Господствующий пафос «Яри» — переживания первобытного человека, души, еще близкой к стихиям природы. Ядро книги образуют те поэмы, в которых выступают образы старославянской мифологии и старорусских верований, где оживают
Сергей Городецкий
Сергей Городецкий «Тот кому дано возмущать воду» Во всяком акте художественного воздействия есть исцеление, и после Фехнера нельзя к понятии катарсиса не мыслить, помимо стороны психологической, и физиологическую. Озону жизни, которым дышат души в трагедии, параллелен,
«Я» и «он»: «Соглядатай»
«Я» и «он»: «Соглядатай» Герой повести, бедный эмигрант и неудачливый любовник, страдает от беззащитной непрочности собственного бытия, которое видит «плохоньким» повторением своей, также незначительной, русской жизни. «Покончив с собой» и оказавшись в мире, очень