ЖЕРМИНАЛЬ © Перевод Л. Коган

ЖЕРМИНАЛЬ

© Перевод Л. Коган

О братья-писатели, что это была для меня за неделя! Никому не пожелаю, чтобы его пьеса потерпела провал в министерстве просвещения. Неделя бесплодной суеты, невероятной бестолочи! Я путешествовал в экипаже под проливным дождем по замызганному, захлестнутому грязью Парижу. Я ожидал в передних, тыкался то в один кабинет, то в другой! Я завоевал сочувствие лакеев, уже запомнивших меня в лицо! И, к стыду своему, начал замечать, что от всей этой административной тупости и сам понемногу тупею.

Сердце колотится, рука чешется кому-то дать по физиономии. Кажешься себе таким маленьким, тщедушным, словно проситель, который гнет спину и тревожно озирается по сторонам, опасаясь, что его кто-либо увидит. Отвращение клубком подкатывает к горлу, хочется сплюнуть.

Итак, цензура, которую бедная наша Республика целомудренно украсила титулом Наблюдательной комиссии, объявила «Жерминаль» — инсценировку моего романа, сделанную г-ном Вильямом Бузнахом, — произведением социалистическим и сочла представление его на сцене величайшей угрозой общественному порядку.

Я хочу сразу же настойчиво подчеркнуть явно политический характер брошенных нам упреков. В пьесе не было замечено ничего, что посягало бы на чистоту нравов. Она запрещена лишь потому, что пьеса эта республиканская и социалистическая. И пусть никто не пытается превратно истолковать причины этого запрета.

Что же до цензуры, она сделала свое дело, и можно только посочувствовать, что ей приходится заниматься столь нечистоплотными делами. Ее чиновники получают деньги за удушение печатной мысли; и они удушают мысль, — за это им как-никак платят жалованье. Но если они вообще существуют, то это вина тех, кто подает свой голос за ассигнование средств на их содержание. Ради краткости я оставлю рассмотрение этого вопроса в стороне; возможно, я попробую впоследствии к нему вернуться, чтобы обсудить его со всеми вытекающими из него последствиями.

Но цензура нашим взорам недоступна, — свернувшись клубком, она укрылась в своем подозрительном логове, а мы предстали перед важным сановником, г-ном Эдмоном Тюрке, помощником заместителя министра по разделу Изящных искусств. Воодушевленные надеждой, мы с Бузнахом бросаемся в атаку, ибо нам представляется невероятным, чтобы республиканское правительство запретило республиканскую пьесу. Правда, выборы 4 октября доставили нам немалое беспокойство, но голосование 18-го, к счастью, его рассеяло.

Посещение первое. Г-н Тюрке принимает нас с артистической непринужденностью и добродушием, сочувственно пожимает руки. Вид у него несколько усталый. Впрочем, пьесы он не читал, но он готов нас выслушать. Г-н Тюрке пламенно негодует по поводу цензуры — пламеннее, нежели мы, — он вопрошает, пользуемся ли мы в печати авторитетом, достаточным, чтобы ниспровергнуть это одиозное учреждение. Сам-то он требовал убрать цензоров: его не послушали. И, ежеминутно хватаясь за голову, он восклицает: «Боже, в каком я ужасном положении! Нет, нет, лучше мне за это не браться, не миновать мне беды». Наконец, в порыве благосклонности, пренебрегая всякой казенщиной, он пробует прочитать доклад Цензурного комитета вслух, по г-н Тюрке слишком взволнован, голос его не слушается: он призывает секретаря, и тот при нас зачитывает ему этот документ. Прелестный документ, заверяю вас: Жокрис в роли критика,[49] мнения дворника, выраженные устами полевого сторожа: позор, что наши произведения попадают в такие лапы! Короче говоря, благожелательный г-н Тюрке, видимо, всецело на нашей стороне, он обещает познакомиться с пьесой; и мы уходим в полной уверенности, что все уладится.

Посещение второе. Я спокойно возвратился в деревню, и г-н Бузнах является один. На этот раз г-н Тюрке весьма взволнован, но, впрочем, по-прежнему доброжелателен. Снова вопли негодования по адресу цензуры; однако она существует, а г-н Тюрке не желает лишаться своего места. Он высказывается несколько туманно: необходимы купюры, но какие именно — он не уточняет; и он настаивает на моем присутствии. Назначена новая встреча, г-н Бузнах срочно вызывает меня телеграммой.

Посещение третье. На г-на Тюрке жалко смотреть, он возбуждает глубокое сочувствие, ибо совершенно очевидно, что на него взвалили непосильное бремя. Мы все же пытаемся оспаривать решение министерства, нам хотелось бы услышать из уст г-на Тюрке, какие именно купюры он полагает необходимыми. Но роль палача ему претит, он ежеминутно протягивает нам рукопись, восклицая: «Нет, нет, с меня хватит, уж лучше запретить!» Как это ни умилительно — дело не подвигается ни на шаг. Наконец путем настойчивых расспросов нам удается вытянуть из г-на Тюрке, что его опасения основаны почти исключительно на эпизоде с жандармами. Надо прежде всего оговориться, что пресловутые жандармы, из-за которых подняли столько шума, всего только проходили по сцене в толпе забастовщиков; стреляли они только за кулисами, откуда во время стычки доносились одинокие ружейные залпы. Мы с г-ном Бузнахом до последней возможности все смягчили, солдат заменили отрядом полиции, поясняя, что ни шахтеры к жандармам, ни жандармы к шахтерам ненависти не питали, что и те и другие были жертвами рока. Пьеса, доказывали мы, проникнута духом сострадания, а не революции. Не тут-то было: г-н Тюрке все равно был против жандармов. «Но пройти через сцену они могут?» — «Нет!» — «Хорошо, жандармов мы уберем, оставим только выстрелы». — «Нет!» — «Как, и отдаленных выстрелов нельзя?» — «Нет!..» Слава тебе, господи! Наконец-то мы знаем, чего хочет от нас г-н Тюрке: выкинуть жандармов, вычеркнуть некоторые эпизоды, слишком откровенно отдающие духом социализма, и все будет в порядке. Мы обещаем сделать то, что от нас требуют, назначаем следующую встречу, опять-таки веря, что теперь-то все уладится.

Но тут на сцене появляется другой персонаж — министр просвещения г-н Гобле. В беседе с г-ном Тюрке мы добивались встречи с министром, но тот просил передать нам, что согласен со своим заместителем и всецело на него полагается. Отправившись в воскресенье на дачу, я получаю там из министерства телеграмму, извещающую меня, что министр ждет нас в понедельник. Сначала я изумлен всей этой неразберихой, потом успокаиваюсь в надежде, что наконец-то мы предстанем перед человеком, который разрешит вопрос за пять минут.

В фиакре, под проливным дождем, я сообщаю г-ну Бузнаху все, что мне известно, относительно г-на Гобле.

Незначительный амьенский адвокат, пользующийся некоторой известностью в своей округе, после 4 сентября — генеральный прокурор; в 1873 году благодаря покровительству Гамбетты избран депутатом; деятельный республиканец, он, по ходу событий, из бледно-розового становится ярко-красным; предав память Гамбетты; он рвет с оппортунистами, которые его ненавидят, и — последний штрих — в министерстве шушукаются, что он «тайком принимает Клемансо».

— Как видите, — простодушно говорю я г-ну Бузнаху, — этот человек создан для нас.

Посещение четвертое. Начать с того, что в министерстве все идет ходуном: министр с утра бушует у себя в кабинете, по коридорам носятся перепуганные курьеры; у молодых секретарей расстроенные лица. А посеял эту бурю все тот же милейший г-н Тюрке, который в припадке любезности простодушно предоставил нам рукопись с цензурными пометками, дабы мы могли сделать необходимые купюры. Кажется, это не положено. Министр, пожелавший ознакомиться с рукописью перед нашим появлением, рвет и мечет.

Мы входим. Еще с порога я вижу человека, который создан для меня, — это враг! Маленький, сухопарый, холодный и злобный, — из тех невзрачных людишек, что никогда не мирятся со своей невзрачностью. Отталкивающий рот говоруна от юстиции, жесткий взгляд мещанина, который в угоду своему честолюбию с приходом Республики стал республиканцем, а теперь при всякой возможности старается отыграться, потакая мелкому самолюбию и предрассудкам своего класса. Человек этот, совершенно очевидно, не знает ни Парижа, ни того, как обращаться с писателем, ни того, как с ним разговаривать; с нашим театром он знаком лишь по гастролям Сары Бернар. Но все же он вежливо предлагает нам сесть.

Еще ни слова не было произнесено, но я чувствовал его взгляд, обращенный на нас. Наконец-то эти двое у него в руках, он сможет отомстить за Амьен! Я вовсе не утверждаю, что он не любит литературу, меня он попросту не читал; но не было бы ошибкой предположить, что кому-то в его семействе я не по душе. Мы с г-ном Бузнахом тревожно шарили глазами, подозревая, что за портьерами притаились стражи, готовые нас увести. Мы были злоумышленниками перед лицом судьи; пугающее молчание продолжалось.

Между тем г-н Бузнах, жертвуя собой, вручает рукопись г-ну министру, и то, что говорится затем, меня озадачивает. Г-н Гобле, который пьесы не читал, говорить о ней не мог; и, однако же, он говорил, говорил с чужих слов, говорил совершенные нелепости, обвиняя нас, наряду со всем прочим, в том, что пьеса кончается всеобщим побоищем, тогда как сцена с жандармами по счету седьмая, а всего их в пьесе двенадцать; очевидно, милейший г-н Тюрке перепутал. Договориться невозможно, неразбериха ужаснейшая.

Затем г-н Гобле делает внезапный выпад против печати. Ах, с печатью г-н Гобле не в ладах, он питает к ней удвоенную ненависть — как провинциал и самодержец. Самым брюзгливым тоном, на какой он способен, г-н Гобле говорит мне: «Вы разожгли против меня кампанию в газетах! Мыслимо ли управлять, если мои решения встречают в штыки еще до того, как они приняты!» Обалдело глядя на него, я возражаю: «Сударь, я ничего не разжигал, не могу же я заткнуть газетам рот. Если я вмешаюсь в спор, я подпишусь, и вы сразу увидите мое имя».

Затем он обрушивается на г-на Эдуарда Локруа. «Мой дорогой друг, господин Локруа, написал мне, выражая уверенность, что мы разрешим вашу пьесу. Хотел бы я видеть его на моем месте!» Я чуть было не ответил, что это может случиться ранее, нежели он предполагает; но меня восхищала ярость этого человека, барахтавшегося в нашем Париже, которого он совсем не знал. Действительно, по просьбе г-на Бузнаха, друг его, г-н Локруа, обратился к министру с письмом, за которое я должен выразить ему здесь свою глубокую признательность; письмо это было таким, каким оно должно было быть: письмо истинного парижанина, литератора, наделенного умом и талантом, наконец, письмо человека, хорошо знающего дорогой нашему сердцу Париж и не опасающегося, что театральные бои могут представлять для него угрозу; ибо он понимает, что город этот всегда был одержим страстями и времена битв были лучшими временами нашей литературы. Но попробуйте втолковать это молодчику, мечтающему водворить в парижских театрах такую же тишину, как в театре Амьена!

«Сударь, — говорю ему я, — как вам известно, я художник и не принадлежу ни к какой партии. В „Жерминале“ получили слово различные точки зрения». Г-н Гобле отвечает: «Такой эклектизм мне не по душе».

Он перелистывает рукопись, желая узнать развязку. Прочитав, он объявляет: «Все могло быть сказано иначе; но это не то, что мне сообщили».

Итак, мы пропали. Во мне еще теплилась слабая надежда, ибо по зову министра снова появился милейший г-н Тюрке; было решено, что он перечитает пьесу и даст нам окончательный ответ. Г-н Тюрке с горестным видом, испросив у нас два часа отсрочки, удаляется в свой кабинет и запирается там.

Посещение пятое. Через два часа мы возвращаемся. Г-н Тюрке сбежал, он просил передать нам, что рукопись снова у г-на Гобле и завтра тот даст нам ответ.

Посещение шестое. Опять проливной дождь. Мы являемся точно в назначенное время, но встречают нас с удивлением и замешательством. Г-на Гобле нет. Г-на Тюрке нет. Наконец нам поясняют, что министр соблаговолил собственноручно, как император, начертать письмо, извещающее нас, что, к сожалению, разрешить представление нашей пьесы он не может. Аудиенции удостоены мы не были; просто велено было сказать, что министра нет, будто мы какие-то попрошайки и пришли за подаянием. Мы ведь только писатели, с нами можно не церемониться. И мы снова надели шляпы и снова очутились под дождем.

Что же теперь? Смеяться? Или плакать? Очевидно, во всей этой истории сожаление вызывает только один человек: г-н Гобле. Он разыграл комедию, принудив совет министров одобрить свои действия, — это было нетрудно сделать, извращая цитаты. Но он, конечно, не сообщил министрам, что мы убрали жандармов и предложили ему смягчить все эпизоды, которые почему-либо вызовут его опасения. И, наконец, мы не можем поверить, чтобы совет в целом был способен вот так запретить произведение. Причина запрета — в одном только г-не Гобле, и когда г-н Гобле слетит, «Жерминаль» будет представлен.

Разве хоть один из парижских депутатов был бы против нас? Разве, захоти я собрать подписи под петицией об уничтожении Наблюдательной комиссии, все парижские депутаты не подписали бы ее единодушно? Разве республиканское большинство палаты запретило бы нашу пьесу, если бы я мог просить его высказаться? Итак, я спокоен. Когда при обсуждении бюджета снова встанет вопрос о цензуре, не может быть, чтобы ей разом не положили конец, отказав в тех двадцати тысячах франков, которые идут на ее нужды и которыми она только и держится; ибо чем больше денег, тем больше грязной работы, — цензура существует лишь благодаря терпимости палаты, думаю даже, что существование ее противозаконно. Мы столкнулись с провинциальным адвокатом, только и всего. Подождем, пока в министерстве народного просвещения не появится умный человек.

Какое преступление поручать министерства, где бьется сердце Парижа, политиканам, которые нас не знают и нас ненавидят! Пускай поручают г-ну Гобле распоряжаться префектами, — это еще куда ни шло! Но не художниками, не писателями!

И, еще скажу в заключение, г-н Гобле и не подозревает, что стал знаменитостью. Провинциальный адвокат, генеральный прокурор, ставленник Гамбетты, министр, — все забудется; но человек, запретивший постановку «Жерминаля», будет жить в памяти поколений. Г-н Гобле навсегда останется этим человеком, и только им. Такова воля рока! Любой министр, налагающий запрет на пьесу, становится вечным посмешищем. Наступает день, когда пьесу все же ставят и весь Париж, переглядываясь, говорит: «Надо же быть таким остолопом! „Жерминаль“ прикончит г-на Гобле».