ДОБРЫЕ СТАРЫЕ ВРЕМЕНА © Перевод В. Балашов

ДОБРЫЕ СТАРЫЕ ВРЕМЕНА

© Перевод В. Балашов

Я внимательно читаю газеты. И с недавних пор, раскрывая некоторые из них, я неизменно встречаю фразу, заставляющую меня призадуматься.

Политическую информацию эти газетные листки теперь то и дело обрывают восклицанием, в котором звучит и убежденность, и сожаление, и надежда: «Можно подумать, что вернулись добрые старые дни!»

В недавнем прошлом были, оказывается, добрые дни. И в памяти людей, обладающих тонким вкусом, о них навеки сохранится воспоминанье как о чем-то сладостном и несравненном.

В заведении с явно подозрительной репутацией идет представление. Играют балаганную пьесу третьеразрядного водевилиста, чьи скабрезные куплеты окончательно оболванили целое поколение молодых кретинов; музыка принадлежит прославленному Тюрлюлю, который указал все места, где дудочки должны изображать пьяную икоту, а где млеть от любви по двадцать франков за час.

В зрительном зале собрался весь цвет парижской панели. Сегодня на балконе и эта рослая блондинка, подобравшая свои бриллианты в сточной канаве, и вот та крошка-брюнетка, к которой не раз наведывалась полиция в поисках отпетых каторжников. Ниже, в ложах, разместились остальные. Размалеванные лица, фальшивые шиньоны, заученные улыбки — бесстыдная витрина всех этих дам, которые громко переговариваются да строят глазки мужчинам, занявшим кресла в первых рядах партера.

В креслах восседают сливки общества: молодые люди в расстегнутых жилетах, с проборами на прямой ряд и с женскими бедрами, грациозно обтянутыми короткими пиджаками. Они чувствуют себя как дома. В антрактах они встают, поворачиваются лицом к зрительному залу и, приняв обольстительно усталые позы, отвечают на подмигивания балкона воздушными поцелуями.

Ослепительно сверкает люстра. Паяцы беснуются на сцене. Музыка безумствует, как у входа в ярмарочный балаган. В зрительном зале смешанный запах мускуса, гнилых зубов, подозрительного притона, духота и глупые смешки.

Добрые старые времена…

Бывают осенние дни, когда все небо в просини, и тогда кажется, что вернулась весна и скоро распустятся первые листочки. В аллеях Булонского леса, как призраки былых времен, появляются кареты, с роскошной упряжью и высоченными, словно проглотившими аршин, лакеями в белых чулках.

У озера можно встретить маркизу, вхожую в Тюильри, и герцогиню, неравнодушную к безусым юнцам, и баронессу, и просто миллионерш. Дамы изнеженно откинулись на подушки в глубине кареты, а кавалеры кланяются им при встрече. Кланяются они и девкам, возлежащим в глубине карет в еще более изнеженных позах.

Деревья кое-где поломаны, земля взрыта снарядами. Но солнце врачует свежие раны своими лучами. Округлые очертания озера нежны, как и прежде, и контуры искусно расположенных деревьев с тем же изяществом вырисовываются на горизонте. Вся эта публика ни о чем не задумывается; они являются сюда лишь покрасоваться и возвращаются, чтобы сменить туалеты. Это — ярмарка тщеславия, где продаются лошади и женщины; лошади по любой цене, а женщин два сорта: по тринадцать и по двадцать пять франков.

Добрые старые времена…

Предместья зашевелились. Поговаривают о возможных волнениях. Однажды вечером какой-то загулявший пьянчужка вскричал, забыв про осторожность: «Да здравствует Республика!»

И тотчас же был плотно окружен. Тыча в беднягу пальцем, прилично одетые господа в негодовании бранят коммунаров. А тот, уверенный, что не делает ничего дурного, снова кричит: «Да здравствует Республика!»

Все республиканцы пьяницы, роняет один господин. Другой же заявляет, что нужно пресекать подобное безобразие, и подзывает полицейского.

Толпа растет. Шепотом передают, что республиканец хотел украсть кошелек у одного из прилично одетых господ.

Пьянчужка еле ноги передвигает, полицейский набрасывается на него с кулаками, бьет кастетом по голове и, наконец, волочит его в участок.

Добрые старые времена…

Да, счастливое то было время. Как не понять тут горьких сожалений иных газет.

Еще бы! Редки теперь кастетные удары, в Булонском лесу не больше ста карет, а уж премьеры лучше не смотреть — испортишь аппетит. Париж превратился в аскета — скоро всему конец.

И господа с живым воображением уносятся в мечтах к веселому двадцатилетию, которое они провели на мягких диванах, в альковном полумраке, в убаюкивающих каретах, в ложах бульварных театров. Их изысканные трапезы охраняла полиция, державшая город под сапогом. Париж пылал, как факел. Кутили круглый год и, едва покончив с десертом, вновь принимались за первое.

То была масленица без поста. Казалось, ночи не будет предела. В вихре бешеного галопа, последнего галопа, дамы теряли юбки, а мужчины, швыряя золото направо и налево, колесили по Франции из края в край, и даже в голову им не приходило, что рано или поздно придется остановиться.

Когда же оркестр смолк, прерванный грохотом орудий, когда карнавал умер и растерявшиеся маски вдруг увидели, что за окном встает холодное хмурое утро, — представляю, с какой тоскою сжались их сердца. Ушли безвозвратно веселые дни маскарада, предстояло возвращение к добропорядочной жизни. Содрогнулись бедняжки женщины, и мужчины все побелели.

То был последний день тех добрых старых дней.

Они забыли, как все это кончилось. Пляска продолжалась — Империя по-прежнему кружилась в котильоне.

При Вёрте под пулями пруссаков пали первые французские солдаты. Бедняги опоздали встать в общий круг, и смерть швырнула их под стол, на смрадные отбросы от двадцати подобных Вёрту оргий. И это тоже один из добрых старых дней, господа с короткой памятью!

А Седан, помните ли вы о нем? Нет, его стерли из вашей памяти непристойность бульварных театров, оживление в Булонском лесу и радость при виде вернувшихся жандармов. Но он ваш по нраву. Седан — плод вашего веселья. Ударом в тамтамы он оборвал оркестр. Седан — последняя гримаса мертвецки пьяного карнавала.

И если когда-нибудь один из соседних народов будет предан своим самодержцем, скажите с грустной убежденностью:

— Совсем как в добрые старые времена.