АЛЬФОНС ДОДЕ © Перевод А. Шадрин
АЛЬФОНС ДОДЕ
© Перевод А. Шадрин
Я предпочел бы не говорить еще пока об Альфонсе Доде, ибо его последнее произведение «Нума Руместан» в начале октября должно выйти отдельной книгой. Но мне остается написать только две статьи, мне было бы очень жаль завершить всю серию, не пожав по-дружески руку такому неповторимому и проникновенному романисту, одному из лучших писателей нашего времени.
Итак, позвольте мне забежать немного вперед. К тому же «Нума Руместан» был напечатан в этом году на страницах «Иллюстрасьон». Роман Доде — не какое-нибудь неизданное произведение, и я отнюдь не окажусь на положении нескромного репортера или хроникера. Это будет обыкновенный литературный очерк, написанный, правда, несколько наспех.
Альфонс Доде — наблюдатель и вместе с тем творец. Благосклонная к нему природа отвела ему привилегированное место: там, где кончается поэзия и начинается действительность. Он документирует все с большою точностью и одновременно вносит во все ему одному присущее горение. Именно это обстоятельство делает его таким неотразимо привлекательным, именно в этом — его обаяние.
Заметьте, ему не хватает воображения в том смысле, в каком это слово понимают рассказчики. Я имею в виду, что он не способен придумывать сюжеты, громоздить приключения и, уж во всяком случае, что он презирает труд романиста, исписывающего горы бумаги. Действительность — вот единственное, что ему представляется достаточно твердой почвой. За каждым из его произведений, тщательнее всего отделанных, ярче всего озаренных пламенем его индивидуальности, стоят подлинные события. Этот поэт, который подчас свободно импровизирует, в течение долгих лет не ложится спать, не подведя вечером с помощью кратких записей итога всему тому, что он перевидел и прочувствовал за день: это самые разнообразные записи, собранные за много лет, огромное скопище документов, из которых впоследствии он полными пригоршнями смог черпать материал для своих парижских этюдов.
Теперь становится ясно, как наблюдатель уживается в нем с творцом. Прежде всего он роется в своих записях. Он выбирает из них какой-нибудь факт, человека, которого знал, происшествие, свидетелем которого был. Я уже говорил в другом месте, как вокруг этого основного события он группирует другие, второстепенные, точно так же почерпнутые из воспоминаний. Понемногу документальные данные пополняют друг друга, объединяясь либо по сходству, либо по контрасту. Но все это пока еще разрозненные материалы, набранные отовсюду; нужна основательная переплавка, и вот тут на сцену выходит творец, чтобы вдохнуть в произведение жизнь.
С того дня, когда он обрел свой сюжет, когда он извлек из своих записей достаточное количество персонажей и эпизодов, чтобы главная идея произведения могла одеться в плоть, Альфонс Доде вживается в свою будущую книгу, творит ее, представляет ее в своем воображении; я употребляю здесь слово «воображение» в том единственном философском и литературном значении, которое оно может иметь сейчас. Сам он весело признается, что с этих пор становится безжалостным мучителем для всех, кто к нему приближается. Он пристает к домашним, к друзьям, пересказывает им свой роман, проверяет на них ту или иную главу и даже отдельные фразы, пользуясь присутствием близких, чтобы подстегивать себя, чтобы упиваться своими замыслами и наконец довести свой мозг до состояния лихорадочного возбуждения, без которого для писателя немыслима никакая работа. Таким путем все написанное превращается в единый сплав, ширится и обретает легкость, присущую творениям подлинного поэта.
Когда люди, знающие Альфонса Доде, читают его произведения, им всегда кажется, что они слышат его живую речь. За разговором он великолепно изображает в лицах свои будущие романы, давая почувствовать всю их прелесть. Таким способом он подготовляет важные сцены, увлеченно разыгрывает их на разные голоса, сопровождая все страстной жестикуляцией, прежде чем запечатлеть эти сцены на белой бумаге, такой холодной и такой безличной. К тому же он пишет отнюдь не спокойно, как человек владеющий своими чувствами и ремеслом, он пишет с налету, словно боясь, как бы кипучая струя не остыла. Только какое-то время спустя он возвращается к первоначальному тексту и раза два-три не спеша его переписывает, чтобы сгладить шероховатости и заставить каждую фразу звучать. Приступ лихорадки прошел — остается только мастер, занятый шлифовкой уже созданного произведения.
Теперь прочитайте какой-нибудь роман Альфонса Доде, и вы увидите, как он построен. В основе его лежит, повторяю, незыблемая подлинность, нет ни одного выдуманного персонажа, ни одного события, которое не было бы взято из жизни, не совершилось бы на глазах автора. Направо и налево подбирает он мельчайшие подробности, и стоит ему отважиться на какую-нибудь выдуманную интригу, стоит ему сделать уступку тому, что он считает вкусом публики, как эта интрига неизменно становится слабой стороною его произведения. Но вслед за тем он работает над своими записями, над типажами и обрамлением, собранными по кускам и кусочкам, и чудесным образом все отделывает и оживляет. Он умеет вдохнуть в произведение не только жизнь вообще, но и свою собственную жизнь, ту литературную жизнь, в которой ощущаешь дыхание автора. Персонажи обретают его повадки; как и он сам, они несут в себе всю нежность и страстность южан; каждый эпизод, каждый неодушевленный предмет вместе с ним смеется и плачет. Итак, две его сильных стороны: слезы и ирония. Его книги живут ради них, они рыдают над детьми и хлещут бичом спины негодяев и дураков.
Вот, например, «Нума Руместан». Сюжет легко можно рассказать в двух десятках строк.
Нума, невыносимый провансалец, который лжет еще больше по свойству своей натуры, чем по необходимости, женится на Розали Ле Кенуа, дочери важного судейского чиновника, девушке гордой и прямой. С первых же шагов начинает сказываться антагонизм Юга и Севера. Нума изменяет жене, которая едва не умирает от преждевременных родов, потом изменяет ей вторично, и это ведет к окончательному разрыву между супругами как раз в тот момент, когда у них снова должен родиться ребенок. Кончается тем, что Ортанс Ле Кенуа, молодая свояченица Нумы, которая, в известной мере по его вине, безнадежно влюбляется в тамбуринщика Вальмажура, заболевает чахоткой и уже на смертном ложе примиряет супругов.
Видите, здесь нетрудно обнаружить главную мысль. Разумеется, у автора в заметках его и в воспоминаниях были документальные записи об этом типе лжеца, который пьянеет от звука собственных речей, который простосердечно всем все обещает и попадает из-за этого в самые неприятные истории. Писателю пришло в голову изобразить весь Прованс, его хвастунов, верящих в свои собственные измышления, в лице адвоката-краснобая, которому надоело прозябать в Латинском квартале и захотелось занять более видное место под солнцем. И, разумеется, автору пришлось бросить его в самую гущу политики, изобразить как малого, который ничем не гнушается и при всем своем простодушии добивается власти весьма недвусмысленными риторическими приемами. К этому нечего прибавить. Последние десять лет обеспечили романисту отличный материал. Его Нуме на роду было написано стать министром.
Но это пока только персонаж и среда. Нужна была интрига. И тут-то писатель находит в своих заметках еще один документ: о взаимной вражде Юга и Севера — южанина, ни во что не верящего пустозвона, жонглирующего словами так, как будто они лишены всякого смысла, и северянки, девушки разумной и справедливой, не понимающей, как вообще можно лгать, требующей, чтобы поступки соответствовали словам. И вот конфликт уже налицо: достаточно было соединить две эти противоположные натуры, столкнуть их, чтобы получить трагическую коллизию, необходимую для романа. Я убежден, что и здесь автор ничего не придумал, но почти все нашел в своих записях. К тому же, будучи настоящим художником, он удовлетворился супружеской изменой с ее совершенно банальными перипетиями и примирением в конце, к которому привели самая простая усталость и доводы здравого смысла. И вот жизнь начинается снова: развязка обыденностью своей еще более трагична, чем все неистовство иных романтических концовок.
Если бы мы перешли теперь к персонажам второстепенным, к эпизодам второго плана, мы точно так же почувствовали бы, что всякий раз стоим на твердой почве действительной жизни, что в основе лежат сделанные ранее заметки, непосредственное наблюдение. Таковы Вальмажуры: прежде всего сам тамбуринщик, об артистических неудачах которого писатель так тонко нам рассказал, — человека этого знал не только Доде, но и я; затем сестра Одиберта, льстивая и жадная провансалка, которая больше всего любит деньги и готова удавиться при мысли, что может их потерять, — одна из самых ярких фигур в романе, выписанная с жестокой правдивостью. Такова равным образом маленькая Алиса Башельри, потаскуха, в которую влюбляется Нума; женщине этой хочется выглядеть моложе, и мать наклеивает ей искусственные ресницы; это — охотница до кутежей, чьи похождения едва не привели к падению министерства. Наконец, таковы секретари министерства, чьи лица всем известны; затем Бомпар, необыкновенный лжец, живущий в постоянных мечтах и строящий грандиозные прожекты; а затем — все силуэты персонажей, появляющихся на заднем плане романа, но очерченных, однако, с такой отчетливостью, что в них узнаешь людей, с которыми сталкивался на улице.
Итак, все взято из заметок, но потом вмешалось творческое начало и вдохнуло жизни в эти мертвые документы, подчас разрозненные, не связанные между собой. И глубокое обаяние книги — в этом биении жизни, в дыхании, которое пронизывает ее с первой до последней страницы, делая ее произведением единственным в своем роде и неповторимым. У романа есть свое лицо, сбоя интонация, нежная и язвительная, — голос, который невольно заставляет вас обернуться, как голос друга. Теперь в этой работе принимает участие наше воображение: оно сортирует документы, оно заново творит жизнь из воспоминаний, оно создает ощущение жизни правдоподобием самих отношений, которые складываются между персонажами, яркостью стиля.
Сколько в «Нуме Руместане» восхитительных и сильных страниц! Сама по себе история ничего не значит, ибо лишняя супружеская измена не прибавит ничего к уже существующему, — это не какое-нибудь открытие; вместе с тем история эта типична, незабываема до такой степени, что отныне Нума Руместан будет жить как одна из разновидностей лжеца. Тип этот порожден определенным народом и определенной эпохой; он остается живым именно потому, что действует в привычной для него среде, потому что романист удовольствовался тем, что окружил его присущей ему атмосферой, ничего в нем не замолчав и не преувеличив.
Посмотрите на Нуму в античном амфитеатре. Эпизод, которым начинается роман, когда все озарено жгучим солнцем Прованса, восхищает своей правдивостью. Он привлекает к себе не ложным и пустым блеском, как страницы Эжена Сю или даже Александра Дюма-отца. Когда вы читаете, созданная писателем действительность вас захватывает: солнце бьет в глаза, слышится гул толпы, кажется, что все это происходит на самом деле, настолько оно проникнуто трепетом жизни, настолько велико своеобразие писателя. Ему достаточно было что-то вспомнить и воспроизвести в присущей ему неповторимой манере. Его стиль, искусный и правдивый, — сама кровь произведения, ибо дар стилиста сочетается здесь с даром вливать жизнь, о котором я уже говорил. Романы Альфонса Доде продолжают жить, потому что они написаны, и написаны особым языком, одним из самых оригинальных и пленительных, какие я знаю.
Надо было бы упомянуть здесь все: сцены в министерстве, полные такого тонкого и подлинного комизма; приключения Вальмажуров в огромном Париже, где они шатаются по улицам, похожие на ошарашенных дикарей; яркие страницы об Арвильяр-ле-Бене, где маленькая Башельри продается Нуме, совсем как в какой-нибудь комической опере; наконец, эпизоды в Провансе у тетушки Порталь, смерть Ортанс и сцена крестин, которая завершает роман нотой усталости и разочарования: Нума с балкона дома обращается с речью к населению Апса, в то время как Розали, держа на коленях новорожденного, совсем тихо спрашивает его: «Что же, и ты тоже станешь лгуном?»
Страшная кухня современной политики осталась за кулисами. Романист просто сделал своего героя министром, потому что ему понадобился тип южанина, болтуна и лжеца, который любому пожимает руку, наскакивает на людей, обещая им невесть что, даже когда его ни о чем не просят, и тут же забывая о своих обещаниях; но после того, как общественное положение героя определено, автор на нем не задерживается; его задача — исследование характера. Внимание наблюдателя устремляется на антагонизм Нумы и Розали. В романе лишь урывками говорится о чиновничьей среде, и можно только пожалеть об этом нарочитом умолчании, ибо, несмотря на всю краткость отдельных посвященных этому миру штрихов, они очень живы и любопытны. Какой чудесный роман можно еще написать, изобразив министра, по уши погрязшего в мерзостях политики!
Нас как будто упрекают в том, что мы превыше меры восхваляем романистов того же направления, что и мы сами. Наши литературные склонности, видимо, обижают людей, которые сами, однако, злоупотребляют товарищескими чувствами, как только нужно бывает поддержать какое-нибудь посредственное дарование всей силой объединенной посредственности. Если, например, хроникеры и репортеры поддерживают друг друга, приписывая один другому ум, когда в действительности его нет, вполне естественно, чтобы и наши симпатии сказались особенно резко, когда мы говорим о писателях-друзьях, чей большой талант приводит нас в восторг. Но я не хочу быть даже заподозрен в том, что уступаю этому братскому чувству, и потому сделаю кое-какие оговорки касательно «Нумы Руместана».
Прежде всего мне кажется, что Доде видит Прованс в ореоле лживых измышлений своего героя. Я не говорю о южанах, к которым он, может быть, даже чересчур строг, а о самом пейзаже, об этом залитом солнцем сказочном мире, который он наполняет всей романтикой поэзии трубадуров. Он смягчает даже мистраль, называя его «здоровым и освежающим ветром, разливающим бодрость по всему необъятному простору». Мой Прованс, чье терпкое и жгучее дыхание я и сейчас еще ощущаю на своем лице, — грубее; мистраль покрывает мои губы трещинами, обжигает кожу, несет с собою в долину опустошение такое страшное, что голубое небо бледнеет. Я вспоминаю солнце, потускневшее в прозрачном и чистом воздухе от этого яростного дыхания, которое способно за день опустошить целый край. Прованс Альфонса Доде, на мой взгляд, чересчур смягчен; мне бы хотелось ощущать его более могучим и опаленным солнцем, слышать веяние его резких, доходящих до горечи ароматов, видеть его жестокое лазурное небо без единого облачка.
Но все это мелочи. Серьезные возражения вызывает у меня эпизод, повествующий о романтической страсти Ортанс к тамбуринщику Вальмажуру. Это и есть придуманное в романе, а я уже говорил, что, как мне кажется, в произведения Доде почти каждый раз вкрадывается погрешность — незначительная и придуманная интрига, которую он вводит в угоду чувствительным читательницам. И здесь эпизод этот раздражает меня, как фальшивая нота, попавшая без всякой логической надобности в замечательный и безупречный этюд. Подумайте только, Ортанс — дочь крупного чиновника, очень умная девушка, получившая воспитание в Париже, и вдруг ни с того ни с сего она влюбляется до такой степени, что в безрассудстве своем решается выйти замуж за этого нелепого Вальмажура, вообразив бог знает каким героем Прованса неуча-крестьянина, у которого нет ни дарования, ни чувств к ней!
Я ощущаю неловкость. Этот вымысел неприятен мне, как грязное пятно. Когда молодая девушка влюбляется в тенора, это еще понятно, ибо она любит оперного героя, роль которого исполняет певец: нередко это — человек, облагороженный жизнью, изящный, во всяком случае, обладающий видимостью какого-то таланта и ума. Но этот тамбуринщик с его барабаном и дудкой, этот бедный малый, который не умеет даже как следует двух слов связать! Нет, так жестоко жизнь с нами никогда не шутит, с этим я не могу согласиться, хотя вообще-то говоря сам никогда не боюсь никаких вывихов! Подобной извращенности романист не мог найти ни в каких документах, тем более что Ортанс отнюдь не настолько внутренне опустошена, чтобы быть способной взрастить в себе такое чудовищное чувство.
Объяснение простое. Повторяю, эта любовная история понадобилась писателю, чтобы дать некую острую приправу роману, чтобы связать Вальмажуров с Руместанами, — вот он и пустился на выдумку, которая звучит фальшиво среди подлинных документов. Кроме того, он намеревался еще больше окарикатурить Нуму, чьи лживые измышления о тамбуринщике воодушевляют Ортанс. Но может ли в жизни какая-нибудь рассказанная на ходу история так повлиять на воображение девушки, которое, как явствует из предыдущего, отнюдь не расстроено? На этом примере вы видите, сколь никчемны все выдуманные эпизоды: любовь Ортанс, которою автор хотел растрогать читателя, смущает вас как нечто противоестественное. Это страницы, написанные для дам, они приводят в негодование мужчину, привыкшего к более мрачному препарированию человеческого трупа.
Но это — единственное, и притом не очень заметное, пятно в романе, который я считаю одним из самых примечательных произведений у Альфонса Доде. В эту книгу он вложил всего себя целиком, и тут во многом помог его южный темперамент, — ему надо было только покопаться в самых потаенных своих воспоминаниях и чувствах. По-моему, он никогда еще не достигал такой силы иронии, такого очарования, и я убежден, что роман будет иметь большой успех.
Какая это удача, если книги появляются в период совершенной зрелости таланта! В них как бы расцветает натура писателя, обретается счастливое равновесие наблюдения и стиля. В «Нуме Руместане» Альфонс Доде сумел найти характер и сюжет, созданные один для другого. В романе есть цельность, достижимая только тогда, когда писатель самозабвенно отдается своему делу.