РЕДАКТОРУ ГАЗЕТЫ «БЬЕН ПЮБЛИК»

РЕДАКТОРУ ГАЗЕТЫ «БЬЕН ПЮБЛИК»

13 февраля 1877 г.

Любезный господин редактор!

Вот уже несколько дней, как я собираюсь ответить на странные обвинения, которые взбесившаяся критика предъявляет моему последнему роману. Я, конечно, оставляю в стороне обвинения, касающиеся чисто литературной стороны книги, — творение художника принадлежит публике, и мне не может прийти в голову глупая мысль требовать от людей, чтобы они мною восхищались. Но я слышу, как вокруг меня говорят: «Золя ведь республиканец, он очень дурно поступил, изобразив народ в столь отталкивающем виде». Ну так вот! Именно на эту фразу я и хочу ответить. Я считаю, что должен ответить и за себя лично, и за редакцию органа республиканцев «Бьен пюблик»,[104] который взял на себя труд напечатать первую часть «Западни».

Мне придется рассмотреть вопрос несколько шире.

В политике, как в литературе, равно как и во всей духовной жизни человека нашего времени, существуют сейчас два отчетливо выраженных направления: идеалистическое и натуралистическое. Я называю идеалистической политикой такую политику, которая довольствуется готовыми громкими фразами, которая обращается с людьми, как с чистыми абстракциями, и строит утопии, не изучив действительности. А натуралистической я называю такую политику, которая начинает с опыта, опирается на факты, словом, такую, которая учитывает нужды нации.

Я ничем не хочу связывать «Бьен пюблик». Сам я не политик и выражаю здесь только мысли наблюдателя, которого страстно волнует все, чем жив человек. Уже много лет я наблюдаю вторжение в политику романтического охвостья; оно удобно расположилось там в своих султанах из перьев и абрикосовых куртках 1830 года.

Это любопытный материал для изучения, нужно будет как-нибудь заняться им. Да, действительно, романтические драмы оставляли публику холодной. Эти пьесы перестали делать в театре сборы, и пришло время промышлять чем-нибудь другим. И тогда, оставив Амбигю крысам, сотворили газеты. Все тряпье старой драмы переехало на новую квартиру. Нынче первый любовник, держа перо по ветру, лихо подбоченясь, пишет передовицы. Нынче статисты в костюмах, расшитых блестками, кричат: «К черту, граждане, мы будем драться!» Это те же самые романтические приемы, резкое противопоставление света и теней, героев и уродов, та же высокопарная ложь — она надоела зрителям, и теперь ею ошарашивают читателей. Люди делают деньги, кто как умеет, и раз уж литература обернулась для них мачехой, почему бы не заработать миллионы на политике?

Поистине странная политика! Ей не хватает своего Бокажа и Меленга, чтобы было кому снабжать передовицами парижские газеты. Эта политика требует декламации, вращения белков и воздевания рук к небесам. Все в ней фальшь и ложь: и люди и вещи. Это политика позолоченного картона, политика театральной пышности, за которой зыблется пустота, зияющая пустота, куда однажды все может рухнуть. Когда представление окончится и заплативший за него народ поаплодирует актерам, он, очнувшись, снова окажется на тротуаре, прозябший и оборванный, как и прежде.

В наш век только то прочно, что опирается на науку. Политика идеалистическая неизбежно ведет ко всевозможным катастрофам. Если мы отказываемся познать человека, если мы строим общество так, как обойщик украшает гостиную для парадного приема, дело наших рук не имеет будущего; это относится не только к консерваторам-идеалистам, но даже в большей степени к республиканцам-идеалистам. Республиканцы-идеалисты — убийцы Республики, таково мое твердое мнение. Они идут против самого духа нашего века, они строят здание, под которым нет устойчивой опоры, и оно неизбежно развалится. Когда Лавуазье освободил химию от алхимии, он начал с того, что исследовал воздух, которым мы дышим. Так вот, если вы хотите избавить Республику от королей, изучите сначала народ!

Итак, я утверждаю, что сделал полезное дело, анализируя в «Западне» определенную часть народа. Я показал вырождение рабочей семьи, отца и мать, пошедших по дурному пути, дочь, развращенную плохим примером, пагубным влиянием воспитания и среды. Я сделал, что мог: обнажил язвы, ярко осветил страдания и пороки, — их можно излечить. Политики-идеалисты уподобляются врачу, который прячет под цветами агонию своих клиентов. Я предпочел выставить эту агонию напоказ. Смотрите, вот как люди живут и вот как они умирают. Я только регистратор, сие звание запрещает мне делать выводы. А размышлять и искать лекарства — это уж забота моралистов и законодателей.

Если кому-нибудь нужно, чтобы я непременно сделал вывод, я бы сказал, что суть «Западни» может быть кратко выражена следующими словами: закройте кабаки, откройте школы. Пьянство губит народ. Познакомьтесь со статистическими данными, пойдите в больницы, произведите обследование, — вы увидите, лгу ли я. Человек, который уничтожит пьянство, сделает для Франции больше, чем Карл Великий и Наполеон. К этому добавлю: оздоровите пригороды и увеличьте заработную плату. А главное — это жилищный вопрос; уличная вонь, омерзительная лестница, тесная комната, где вповалку спят отцы и дочери, братья и сестры, — вот одна из главных причин развращенности городских предместий. Изнурительная работа, низводящая человека до уровня животного, недостаточная заработная плата, которая лишает людей мужества и заставляет искать забвения, — вот что гонит их в кабаки и в дома терпимости. Да, народ таков, но потому, что этого желает общество.

А теперь я должен коснуться той странной точки зрения критики, с коей она рассматривала и судила моих героев.

Надо думать, что, берясь за такую тему, я не действовал наобум. Составляя план романа, я, наоборот, настойчиво добивался того, чтобы выявить все наиболее яркие типы рабочих, которых я наблюдал. Меня винят в том, что в моих романах я не уделяю внимания композиции. Но на самом деле я работаю над композицией месяцами. Итак, я искал и выбирал таких героев, которые воплощали бы в себе все разновидности парижского рабочего. А везде пишут, что мои герои все одинаково отвратительны и что все они коснеют в лени и пьянстве. Так как же, я ли потерял голову или те, кто, не читав меня, это пишут? Рассмотрим моих персонажей.

Среди них есть только один негодяй — это Лантье. Да, он темная личность, согласен. Я думаю, что имею право ввести в свой роман темную фигуру, — так на картине кладут тень. Но он не рабочий. Он был шляпником в провинции, а с тех пор, как перебрался в Париж, больше не прикоснулся к инструментам своего ремесла. Он носит пальто и корчит из себя барина. Рисуя его, я, конечно, не оскорбляю рабочий класс, потому что Лантье сам поставил себя вне своего класса.

Теперь о других.

Чета Лорийе. Но разве Лорийе бездельники и пьяницы? Ничуть. Они никогда не пьют. Они изнуряют себя работой, и жена помогает мужу по мере своих слабых сил. Они, конечно, скряги, злобные и завистливые сплетники. Но что за жизнь они ведут, — ведь это сущая каторга, она-то их так истощила и изуродовала. Год за годом все та же отупляющая, тяжкая работа, которая пригвоздила их к душному углу, перед иссушающим огнем их кузницы. Разве не ясно, что Лорийе — это рабы, жертвы мелкого производства на дому? Значит, я очень плохо объяснил это.

Чета Бош. Но разве чета Бош бездельники и пьяницы? Ничуть. Оба они работают, и муж только изредка пропускает стаканчик. Это привратник и привратница, каких знают все, и в моей книге они не совершают ни одного дурного поступка.

Чета Пуассон. Но разве чета Пуассон бездельники и пьяницы? Ничуть. Наоборот, муж, полицейский, настолько добросовестный служака, что иногда, может быть, производит комическое впечатление, но он глубоко честен. Правда, его жена сошлась с Лантье; но эта связь нужна для моей драмы, и я не знал, что романистам запрещено описывать адюльтер.

Гуже. Но разве Гуже бездельник и пьяница? Ничуть. Здесь у меня на руках все козыри. По моему замыслу, Гуже отличный рабочий, образцовый рабочий — опрятный, бережливый, честный, обожает свою мать, не пропускает ни одного рабочего дня, остается благородным и чистым до конца. Разве этого образа не достаточно, чтобы все поняли, что я отдаю должное достоинствам народа? В народе встречаются незаурядные натуры, я это знаю и говорю это, раз я ввел такой образ в свою книгу. И, решусь ли признаться, — я даже боюсь, что немного приврал, потому что иногда приписываю Гуже чувства, не свойственные его среде. Право же, мне даже совестно.

Подхожу к трем персонажам, поставленным в центре романа, — к Жервезе, Купо и Нана. Здесь кульминационная точка моей драмы, и я требую для себя всех свобод, какие только даны драматургам.

Но разве Жервеза и Купо бездельники и пьяницы? Ничуть. Они становятся бездельниками и пьяницами, а это совсем другое дело. К тому же на этом-то и строится весь роман; если убрать их падение, роман перестал бы существовать, и я не мог бы написать его. Но, пожалуйста, прочтите мою книгу внимательно. Разве треть ее не занята описанием счастливой супружеской жизни Жервезы и Купо, когда безделие и пьянство еще не вошли в их дом? Потом начинается распад, и я осторожно подготавливал каждый его этап, чтобы показать, что среда и алкоголь — два великих разрушителя, которым не может противостоять воля героев романа. Жервеза — самый привлекательный, самый нежный образ из всех, какие я создал, она остается доброй до конца. Да и сам Купо, пораженный страшной болезнью, мало-помалу овладевающей им, сохраняет черты незлобивости, свойственные его натуре. Это двое страдальцев, и только.

Что до Нана, то она следствие всего этого. Я добивался в своей драме полноты. Мне нужен был ребенок, погубленный в этой семье. Она дочь алкоголиков, на ней сказываются роковые последствия нищеты и порока. Повторяю: ознакомьтесь со статистическими данными, и вы увидите, солгал ли я.

Остаются второстепенные фигуры: пьяницы и бездельники, которых я должен был сделать именно такими, чтобы объяснить и ускорить падение Купо. Чуть не забыл Бижара и малютку Лали. Случай Бижара — это только один из случаев отравления алкоголем. Кто умирает от белой горячки, как Купо, кто становится буйнопомешанным, как Бижар. Бижар из тех сумасшедших, какие часто привлекаются к суду исправительной полицией. А Лали — дополнение Нана. В дурной рабочей семье дочерей забивают до смерти, либо они идут по плохой дорожке.

Ну а теперь скажите, откуда видно, что я взял в герои только пьяниц и бездельников? Наоборот, в «Западне» все работают, семь или восемь картин в романе показывают, как трудятся рабочие. И за немногими исключениями, которых требует моя драма, никто не пьет. Вот почему я не согласен с критикой, которая обвиняет меня в том, что я вывожу на сцену одних лишь мерзавцев. Меня очень плохо читают. Это все, что я хотел доказать.

К тому же люди не хотят понять, что «Западня», как и мои предыдущие книги, входит в серию романов, в огромное целое, которое будет состоять из двух десятков томов. У этого целого есть общий смысл, который станет ясен всем, лишь когда я завершу свой нелегкий труд. И эта серия должна включать два романа о народе. Пусть критики, обвиняющие меня в том, что я не показал народ во всех его обличьях, соблаговолят дождаться второго романа, который я предполагаю посвятить народу. А пока «Западня» остается среди других томов отдельно звучащей нотой.

Я не буду останавливаться на вопросе о языке. Я заставил рабочих наших предместий говорить так, как большинство их говорит в жизни. Сказать мне, что это не язык народа, — по меньшей мере наивно; отвечу только одно: пойдите в густонаселенные кварталы и послушайте. Таким языком говорят самые порядочные рабочие. К тому же разве многое от этого языка не вошло в язык людей искусства? Разве самые воспитанные люди за обедом, в мужском обществе, не употребляют куда более вольные выражения? Все нападки на мой стилистический эксперимент слишком лицемерны, чтобы стоило на них останавливаться. В конце концов я не имел в виду затевать литературную дискуссию.

Мое письмо получилось чересчур длинным, пора подвести итог. Республиканцам-идеалистам, обвиняющим меня в том, что я оскорбил народ, отвечаю: напротив, я думаю, что сделал благое дело. Я сказал правду, я представил достоверные данные о нужде и о неизбежном упадке рабочего класса, я пришел на помощь политикам-натуралистам, которые понимают, что, служа людям, необходимо раньше их изучить. Без системы, без анализа, без правды в наше время невозможны ни политика, ни литература.

А кроме того, совершенно неверно, что «Западня» — это клоака, где копошатся лишь испорченные, опасные существа. Я решительно отрицаю это. Людей смущает непривычная правдивая форма, они не в состоянии признать искусство, которое не лжет; отсюда отвращение читателей к подробностям, которые их, однако, не отталкивают в повседневной жизни. Я изображаю в своих книгах подлинную жизнь, надо принимать ее, как она есть. В жизни герцогов, как и в жизни кровельщиков, есть стороны, которые могут оскорбить, но я счел нужным воспроизвести их из уважения к истине.

Вот, любезный господин редактор, что я хотел сказать читателям республиканской газеты, пожелавшей опубликовать первую часть «Западни».

Примите уверения в совершенном моем почтении.