[XVII–XIX]
[XVII–XIX]
Эти строфы, иллюстрирующие два подвида романтизма, являют собой восхитительное краткое изложение смены литературных мод.
Как я уже отмечал (см. коммент. к гл. 6, XXIII, 2), романтизм в своей обобщенной форме восходит к вымышленной Аркадии итальянских и испанских поэтов. Из ее зеленых низин обезумевшие влюбленные — несчастные рыцари и ученые юноши — обыкновенно поднимались в гористую местность, где и метались в любовном неистовстве. В пасторальной поэзии луна скрывалась за облаками, ручьи журчали с той же аллегоричностью, как три столетия спустя бежит ручеек и веет ветерок у могилы Ленского. В XVIII в швейцарские и шотландские проводники указали выбившейся из сил поэзии на осененный мрачной хвоей водопад. Оттуда было уже рукой подать до унылого байронического пейзажа — как вверх, до скал, сменивших лесную зону, так и вниз, до прибрежных утесов и бьющегося о них прибоя. Этот обобщенный подвид романтизма тесно сопряжен с патологической неприязнью, которую век Разума испытывал к конкретной, «непоэтической» детали, и с его страстью к видовым понятиям. В этом смысле «романтизм» Байрона является логическим продолжением «классицизма». Неясное стало еще менее ясным, а развалины под луной остались столь же благородными и расплывчатыми, как и «страсти», порождаемые инцестами и античными драмами. Как я уже отмечал, лишь в нескольких зимних стилизациях Пушкин (в окончательном тексте) вместо проторенной аркадской условности обратился к конкретному пейзажу. В описаниях природы он всегда тяготел к XVIII в. Строфа XVIII являет собой критическое воплощение второй, «конкретной» фазы романтизма, с ее интересом к «обыденным» деталям и «реалистической» повседневности, лишенным того поэтического осадка, что неизбежно присутствует в словах «океан» и «соловей». Именно эта мода наново открыла романтикам фламандскую живопись и елизаветинскую драматургию.
Наконец, следует отметить, что здесь Пушкин говорит и о своих недавних литературных пристрастиях, о переходе от «поэтичного» восточного фонтана к «непоэтичному» утиному пруду — аллегория его собственной жизни. Можно увидеть и некоторую аналогию между этой эволюцией и той, что он наметил дня Ленского в строфах XXXVI и XXXIX гл. 6.