5. Сказочно-мифологические черты мира в ДС/ЗТ
Разъяснение термина
Устройство мира в романах Ильфа и Петрова обладает рядом черт, которые, за отсутствием более адекватного термина, можно назвать сказочно-мифологическими. Мы имеем в виду собирательное представление о сказочно-мифологическом мироустройстве, включающее следующие черты:
(а) Мир населяют уникальные, "больше натуральной величины" герои, соотносимые с крупными аспектами и подразделениями действительности: частями света, стихиями, родами деятельности и т. п.[47];
(б) Герои эти расселены по свету, причем каждый занимает в нем особую территорию, образно говоря, имеет свой собственный "остров" или "анклав". Разделенное на подобные участки пространство является дискретным и неоднородным: промежутки между "островами" не обладают полной определенностью (мало заселены, не исследованы и т. п.)[48]. В то же время герои способны действовать в масштабе и на фоне всего наличного пространства; вся земля оказывается им по плечу. Герои сказки[49]и мифа[50] без труда преодолевают земные и небесные просторы. Пространство может ощущаться как весьма обширное, но в то же время оно моделируется как конечное, замкнутое и соразмерное деятельности героев[51];
(в) Аналогичным образом персонажи помещаются в расширенную временную перспективу, проецируются на вечность, а иногда и сами наделяются вечной жизнью;
(г) Они оказываются также помещенными в широкую философскую перспективу, соотнесенными с некими центральными категориями бытия.
Эти и подобные свойства дилогии, ее героев выполняют роли одновременно "позитивные", роман-тико-идеализирующие, и "негативные", субверсивно-иронические. Нет сомнения, что постоянное подключение глобального измерения в немалой степени способствует специфическому для атмосферы ДС/ЗТ ощущению свободы, свежего воздуха, увлекательного движения в открытую даль. Мировой и философский фон романов созвучен установке на участие героев в истории своей страны и своего века, столь характерной для романтико-героической струи в советской литературе тех лет. С другой же стороны, эти сказочно-мифологические черты воспринимаются как откровенно ироничные и пародийные. Ведь когда похождениям плутов придается подобный резонанс, это служит постоянным напоминанием об их низком статусе (который необходимо поддерживать, чтобы плуты могли выполнять свою субверсивную роль). Кроме того, это реализует установку соавторов на пародирование старой культуры, на отмежевание от отживших свой век форм дискурса. В частности, мировое измерение ДС/ЗТ может прочитываться как передразнивание таких черт большого романа XIX в., как историзм, универсализм, философичность[52].
Иронические обертоны мировых мотивов в ДС/ЗТ не только прекрасно уживаются с их романтическими коннотациями, но и необходимы для успеха последних, придавая им ту крупицу соли, без которой взрослому читателю XX в. трудно воспринимать прелесть утопии и сказки, разделять с героями радость авантюрных странствий (о чем говорит хотя бы полное падение интереса к Буссенарам и Майн Ридам, кумирам подростков начала века). Ироническая ипостась приходит на помощь романтической, дает ей право на участие в художественном эффекте[53].
Персонажи
В соответствии с пунктом "а" мифологической формулы в романах Ильфа и Петрова дается, как правило, по одному персонажу, репрезентирующему в сгущенном виде каждую из известных крупных сфер советской жизни. В качестве собирательного героя может выступать также город (Васюки, представляющие повальное увлечение шахматами; город в ЗТ 8, охваченный конъюнктурными художественными поветриями), учреждение ("Геркулес") или иного рода единица (Воронья слободка, воплощающая коммунальный быт; театр Колумба — отражение левого экспериментаторства в искусстве и т. п.). Задумывался ли читатель над тем, почему Лоханкин любит и спасает от пожара лишь одну книгу "Мужчина и женщина" ("и книгу спас любимую притом"), тогда как мы все знаем, что она была в трех томах и в таком комплекте была выставлена у всех букинистов? Потому ли, что у него был всего один том из трех? Или этот том он любил больше других? Уникальность самого героя проявляется в его выразительности и емкости, а также в отсутствии на романном горизонте каких-либо других членов того же семейства. Так, в Лоханкине выведен с оговорками [см. ЗТ 13//7] известный тип русского либерального интеллигента, и тщетно было бы искать в романе других персонажей, принадлежащих к этой категории. Кажется, что Лоханкин единственный представитель данного явления. Такое сведение класса к единице характерно для мифологического мышления (см. Лотман и Успенский в примечании 47).
То же можно сказать о "Геркулесе". В нем одном собраны все обязательные черты учреждений 20-х гг.: и бывшее гостиничное здание, и растрата, и чистка, и бюрократ со штемпелями, и кумовство, и антисоветски настроенные мимикрирующие сотрудники, и зал с перегородкой, и липовая общественная работа, и неумелое использование иностранных специалистов, и сожительство начальника с секретаршей. Мир романа располагает одной клеткой для всей бюрократической стихии, и "Геркулес" эту клетку с лихвой заполняет, являясь Советским Учреждением (как бы с определенным артиклем). Характерно, что в последний свой приезд в Черноморск Бендер слышит на улицах большого города разговоры о том же "Геркулесе", о чистке в нем, судьбе Полыхаева, Скумбриевича и др.
Для сравнения вспомним "Растратчиков" Катаева, не устроенных по сказочно-мифологическому принципу. Там речь идет об эпидемии растрат, и, хотя в центре и находится одно учреждение (то, в котором работают два главных героя), на заднем плане все время виднеются другие, охваченные тем же поветрием. При этом ни одно из них не обладает универсальностью "Геркулеса", все показаны лишь с точки зрения растраты.
Есть в ЗТ и Коммунальная Квартира (тоже "с определенным артиклем") — Воронья слободка, собирающая в себе все типичные черты этой классической формы советского общежития: пестрый состав жильцов, склоки, тяжбы из-за комнаты и т. п. Что в Слободке проживают и Лоханкин, и Севрюгов, создает особенную густоту образцов советского мира: Коммуналка, Интеллигент, Полярный Летчик... Для такого "космологического" жилища вполне естественно иметь и собственное имя.
Принципиальная единственность Слободки видна, между прочим, из того, что в рассказе о пожаре дома соавторы ни словом не упоминают о судьбе других его квартир и жильцов. Среди погорельцев фигурируют только знакомые лица из Слободки. Между тем, в доме заведомо были и другие квартиры — ведь он минимум двухэтажный (Пряхин влезает в окно второго этажа) и сгоревшая квартира носила номер "три". Неувязка показательна: по ряду причин надо, чтобы горел целый дом (коммунальная квартира обычно часть дома, и к тому же "дом" — важный символ, в частности, обозначающий мир); однако малейший признак присутствия других жильцов этого дома, нарушая монопольное положение Слободки в романном мире, звучал бы в контексте поэтики ДС/ЗТ как диссонанс.
Пространство: его дискретность
В известных пределах к роману Ильфа и Петрова применима сказочно-мифологическая модель вселенной, состоящей из дискретных кусков ("островов", "городов", "царств"), разделенных пространствами с пониженной социальной и географической определенностью (см. примечание 48). В своих странствиях герои движутся от одного такого участка к другому. Васюки, например, представляют собой типичный остров на пути мореплавателей (ср. параллели с циклоповским эпизодом "Одиссеи" в примечаниях к ДС 34). Сходную природу имеет и городок в ЗТ 8, характеризуемый единственно тем, что в нем на горе обитает старорежимный монархист Хворобьев, а внизу, в долине — содружество художников-конъюнктурщиков. Вне подобных участков топография страны или города нарочито неясна: так, не имеет смысла даже спрашивать о том, где располагается "Геркулес" на плане Одессы-Черноморска (ср., напротив, точную городскую топографию "Улисса" или "Доктора Живаго"). Между дискретными, замкнутыми в себе цирковыми "номерами", между "площадками" действия почти не наблюдается обычной, неструктурированной жизни. (Необходимо оговориться, что указанные тенденции гораздо сильнее выражены во втором романе, чем в первом; см., например, зарисовки московских улиц в ДС 30, явно противоречащие последнему утверждению. О большей "сказочности" второго романа говорит и тот факт, что если в ДС города фигурируют под настоящими именами— Москва, Пятигорск, Сталинград, Ялта, Тифлис, то во втором мы сталкиваемся с вымышленными топонимами или анонимностью мест: Одесса названа Черноморском, Остап в ЗТ 17 едет в командировку в "небольшую виноградную республику" и проч.)
Пространство: его "колонизация" героями романа
Существенно, что герои — как уникальные, так и более обычного типа — не живут скученно в одном месте, но географически широко рассредоточены. Набор человеческих и социальных типов, выведенных Ильфом и Петровым, соотнесен с картой России, наложен на сетку ее местностей, городов, рек. Эта черта имеет, конечно, жанровое объяснение — ведь перед нами роман приключений и путешествий, где люди особо мобильны — но, очевидно, она играет свою роль и в усилении сказочно-мифологического строя ДС/ЗТ.
Симптоматична частота случайных встреч героев в различных точках романного пространства. Маршруты их все время пересекаются. Особо показательны случаи, когда эти схождения сюжетно никак не использованы, не играют роли в интриге и иной раз даже не сопровождаются взаимным узнаванием, то есть когда существенен, по-видимому, лишь сам феномен пересечения их путей в одной точке. Таковы, например, те места,
где Воробьянинов видит проезжающий по улице ассенизационный обоз, не зная, что лошадьми правит граф Алексей Буланов из бендеровской вставной новеллы [ДС 30];
где концессионеры встречают в разных узлах страны целый ряд лиц из предыдущих глав — Безенчука, Альхена, Кислярского, журналистов московского "Станка", супругов Щукиных, Изнуренкова, отца Федора [ДС 35—39];
где при выезде из Старгорода они наблюдают панораму города, и в ней, среди прочих, фигурки слесаря Полесова, преследуемого, по обыкновению, дворником, и Альхена, везущего на толкучку казенное имущество [ДС 14];
где они встречают плывущий по Волге выпотрошенный стул [ДС 35];
где Ипполит Матвеевич и отец Федор сталкиваются лбами в Дарьяльском ущелье [ДС 38];
где в разных пунктах странствий героев появляется инженер Талмудовский, лицо эпизодическое и ни с кем из персонажей романа не знакомое [ЗТ 1; ЗТ 14; ЗТ 21; ЗТ 23; ЗТ 29];
где Бендер, въезжая в Черноморск, кричит первому встреченному пешеходу: "Привет первому черноморцу!", причем этим случайным, среднестатистическим жителем города оказывается Корейко [ЗТ 9];
где газовая тревога независимо застигает и собирает в одно газоубежище Бендера, Зоею, пикейные жилеты, инженера Талмудовского и разыскивающего его кадровика, Бомзе, Паниковского с Бала-гановым; где Остапа на носилках проносят мимо "Геркулеса", все сотрудники которого смотрят из окон [ЗТ 23];
где Варвара Лоханкина и оба ее мужа проходят мимо Остапа на черноморском загородном пляже [ЗТ 24];
где во время поездки по Средней Азии разбогатевший Бендер видит толпу журналистов, своих недавних спутников по литерному поезду [ЗТ 31], и т. п.
Можно видеть в этом тенденцию к своего рода колонизации пространства персонажами. Авторы перемещают их маленький контингент вдоль силовых линий большого мира, засылают уже встречавшихся читателю героев, словно какие-то "меченые атомы", во все новые узлы и артерии российской жизни и охотно используют их в качестве статистов, "людей с улицы", типичных жителей соответственных мест (Корейко в роли "первого черноморца", Альхен и инженер Щукин в пятигорской курортной толпе и т. п.). Подобная стратегия призвана исподволь указывать читателю на соразмерность большого мира и круга романных персонажей (ср.: "Как тесен мир!" — типичное восклицание при частых встречах с одним и тем же лицом) и даже, как это ни парадоксально звучит, на сравнительную малонаселенность мира (раз приходится то и дело возлагать функции статистов на исполнителей главных ролей).
Поэтика этого типа восходит к мифу и сказке (в "Приключениях Пиноккио", например, встречи старых знакомых происходят не только на дорогах и постоялых дворах, но даже в чреве морского чудовища или на необитаемом острове), а также к ориентирующимся на миф романам-притчам и аллегориям, где небольшая компания персонажей служит моделью человечества и действует в масштабах всего заданного пространства. Мы имеем в виду такие произведения, как "Кандид" или "Хулио Хуренито", герои которых, представляя разные расы, цивилизации и школы мысли время от времени расстаются, а затем вновь встречаются, но с измененным обликом, в другой среде, в новой историко-философской обстановке. Заметим, что у Бендера во втором романе есть спутники, в которых прослеживаются метафорические связи с первоэлементами мира (см. ниже). Впрочем, к соавторам еще ближе Диккенс, у которого данная черта представлена очень широко, особенно в похождениях Пиквика. Куда бы ни отправился диккенсовский герой, он имеет шансы встретить там знакомых людей и следить за продолжением ранее начатых линий. Соразмерность романного мира и географической вселенной в данном случае используется не столько в философских целях, как в романе-притче, сколько ради построения привлекательного авантюрного пространства, достаточно обширного и одновременно замкнуто-целостного, подвластного автору и доступного для героев, предоставленного в их распоряжение, целиком населенного ими и их знакомыми. Этот жизнерадостный аспект мира, как мы говорили, играет в ДС/ЗТ большую роль.
Центральность героев, мировые ориентиры, панорамный взгляд
Соразмерность мира героев ДС/ЗТ большому миру проявляется по-разному у различных по рангу героев. У второстепенных персонажей она выражается, как было показано, в их способности появляться в роли статистов в самых различных местах действия (Альхен, Паша Эмильевич, Полесов, дворник в качестве фигур городской панорамы в ДС 14). У главных героев, т. е. Бендера, его спутников и антагонистов, соразмерность с миром проявляется в их тяготении к центральным, ключевым позициям посещаемых местностей[54], в тенденции двигаться вдоль магистральных линий и быть у всех на виду. "Молочные братья шли навстречу солнцу, пробираясь к центру города" [ЗТ 8]. В Старгороде Бендер присутствует при первомайской демонстрации и пуске трамвая, а затем объединяет монархическую "общественность" в тайный союз [ДС 13—14]; в Средней Азии едет в литерном поезде и участвует в открытии Турксиба [ЗТ 29]; в Арбатове является не к кому-нибудь, а сразу к главе города [ЗТ 1]; и даже в столице ухитряется — пусть всего лишь в воображении — поместить себя в центр, имея "такой вид, будто вся Москва с ее памятниками, трамваями, моссельпромщицами, церковками, вокзалами и афишными тумбами собралась к нему на раут" [ДС 25]. Притягиваясь, как магнитом, к нервным узлам местной жизни, Остап попадает на тиражный пароход, привлекающий внимание всего приволжского населения [ДС 32] и в общегородскую газовую тревогу [ЗТ 23]. Деятельность Бендера и его компании затрагивает столь важные точки местной жизни, что может сказываться на всем ее ритме, как, например, в сцене скандала вокруг мнимо-слепого Паниковского, когда остановилось движение черноморского транспорта и "в городском саду перестал бить фонтан" [ЗТ 12].
Та же установка на соразмерность круга героев большому миру заставляет авторов постоянно соотносить похождения Бендера и компании с разного рода мировыми ориентирами, с пространственными точками и оппозициями, характерными для мифологического мироустройства. Наиболее типично соотнесение:
(а) со странами света, полюсами, материками: Бендер входит в Старгород "с северо-запада"; американские туристы прогуливаются около своего автомобиля "в самой середине европейской России"; Остап предлагает спутникам ехать "на край земли, а может быть, еще дальше"; фуражка, слетевшая с его головы, катится "в сторону Индии"; в обоих романах в качестве эмблемы путешествий фигурируют навигационные приборы: астролябия, компас-брелок и мн. др. [ДС 5; ЗТ 7; ЗТ 23; ЗТ 33; ДС 5; ЗТ 25];
(б) со стихийными силами, первоэлементами природы, астральными телами: "В черных небесах сиял транспарант"; "Мечников, великолепно освещенный солнцем, удалился"; "...земля разверзлась и поглотила... гамбсовский стул, цветочки которого улыбались взошедшему в облачной пыли солнцу"; "Машина подвергалась давлению... сил стихии..."; "Приходится действовать не только на суше, но и на море" [ДС 33; ДС 36; ДС 39; ЗТ 6; ЗТ 18] и мн. др.;
(в) с крупно и просто очерченными компонентами мирового ландшафта — такими, как "дорога", "поле", "лес", "гора", "город", "горизонт": "Для большей безопасности друзья забрались [вскрывать очередной стул] почти на самую вершину Машука"; "Гусь... как ни в чем не бывало пошел обратно в город"; "И машина снова очутилась на белой дороге, рассекавшей большое тихое поле"; "Узкая тень Балаганова уходила к горизонту"; "Три дороги лежали перед антилоповцами" [ДС 36; ЗТ 3; ЗТ 6; ЗТ 25] и мн. др.
Ироническое связывание элементов романа с космосом и стихиями пронизывает и систему действующих лиц. Мы имеем в виду, среди прочего, центральных персонажей ЗТ, каждому из которых приписан метафорический лейтмотив, определяющий его место в природе: Паниковский ассоциируется с землей, Балаганов — с морем, Козлевич — с небом [см. ЗТ 1//32; ЗТ 6//17]. Сходную природу имеет, конечно, и густая демонологическая метафорика романов, например, инфернальные коннотации советских учреждений ("Геркулеса", кинофабрики), демонические атрибуты самого Бендера и т. п.
Не исключено, что все эти пласты пародийной образности в поэтике Ильфа и Петрова, среди прочего, могут рассматриваться как отдаленная реакция на "космические прельщения" и "космоцентрические" течения (такие, как антропософия или теософия), характерные для культурной атмосферы начала века[55].
Вписывание персонажей в мировую перспективу осуществляется также в панорамных картинах, где поле зрения расширяется и героям предоставляется в качестве театра действия вся земля или большой ее сегмент. В новой литературе, где люди, как правило, не могут ни летать по воздуху и видеть под собой целые страны и города (как это бывает в овидиевских "Метаморфозах" или в "Хромом бесе" Гевары-Лесажа), ни видеть "далеко во все концы света" (Гоголь), единственно возможной мотивировкой панорамных картин является точка зрения всевидящего автора, объемлющая одновременно и непосредственное место действия, и широкий мировой фон. Помимо своей тематической роли в рамках сказочно-мифологического мироустройства, подобное расширение перспективы обычно выполняет в ДС/ЗТ композиционные роли вступлений, концовок, антрактов, переходов и т. п. Так, странствия отца Федора начинаются и завершаются двумя панорамами — этюдом о дальних поездах: "...поезд тронулся, увозя с собой отца Федора в неизвестную даль... Полярный экспресс подымается к Мурманску... с Курского вокзала выскакивает „Первый-К", прокладывая путь на Тифлис. Дальневосточный курьер огибает Байкал, полным ходом приближаясь к Тихому океану" и сценой на морском берегу: "От Батума до Синопа стоял великий шум... Пароход „Ленин"... подходил к Новороссийску... За Гибралтарским проливом бился о Европу Атлантический океан. Сердитая вода опоясывала земной шар. А на батумском берегу стоял отец Федор и, обливаясь потом, разрубал последний стул" [ДС 4 и 37]. О другом обзоре подобного типа — картине ночи с описанием того, как и где проводит эту ночь каждый из героев романа — см. ЗТ 14//9.
Время
Во временном плане можно наблюдать, с соответствующими поправками, ту же картину, что и в специальном: персонажи, их действия, успехи и неудачи подсвечиваются диахронической перспективой и соотносятся на сей раз не с географическими ориентирами, а с крупными историческими вехами. Моменты жизни героев проецируются на универсальное время: "Прошу не забывать, что вы проживаете на одном отрезке времени с Остапом Бендером"; "Мне не нужна вечная игла для примуса, я не собираюсь жить вечно" [ЗТ 23; ЗТ 35]. Как в пространстве похождения плутов тяготеют к центрам, так во времени они синхронизируются — и в шутку, и всерьез — с магистральными процессами и сдвигами в жизни страны: "У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия. Она хочет строить социализм, а я не хочу" [ЗТ 2]. Сюжет и история совпадают в узловых моментах: открытие конторы "Рога и копыта" на месте пяти прогоревших частников связано с концом нэпа; Остап не может продать сценарий "Шея", поскольку попал в промежуток между концом немой и началом звуковой эры кино; окончательная победа Бендера в поединке с Корейко налагается на открытие Турк-сиба [ЗТ 15; ЗТ 24; ЗТ 29].
Есть временная аналогия и тому, что в пространственном плане мы назвали "колонизацией". Кое-где в ретроспективах соавторы используют персонажей ДС/ЗТ в качестве типичных фигур, статистов ушедших эпох, указывая этим на их как бы уже очень давнее присутствие в мире[56]: "Остап танцевал классическое провинциальное танго, которое исполняли в театрах миниатюр двадцать лет назад, когда бухгалтер Берлага носил свой первый котелок, Скумбриевич служил в канцелярии градоначальника, Полыхаев держал экзамен на первый гражданский чин, а зицпредседатель Фунт был еще бодрым семидесятилетним человеком и вместе с другими пикейными жилетами сидел в кафе „Флорида"..." [ЗТ 20] Благодаря размещению всех этих знакомых лиц в панораме довоенной Европы мир романа Ильфа и Петрова предстает как соразмерный большому миру и в диахронии.
(Квази)философская перспектива
Наряду со временной и специальной, постоянно применяется также смысловая, "философская" амплификация романных элементов. Сколь угодно тривиальное явление может приобрести комичную многозначительность и закругленность в соотнесении с центральными понятиями и универсалиями бытия, из которых многие фигурируют в мифологических моделях вселенной, как-то: "жизнь/смерть/ возрождение", "душа/тело", "верх/низ", "природа/цивилизация", "человек/судьба", "гений/толпа", "богатство/нищета", "грех/праведность" и т. п. Часто подобное подсвечивание (как и пространственное) играет орнаментальную и композиционную роль, выделяя важные точки сюжета.
(а) "Жизнь и смерть". Пародийно трактованная экзистенциальная тематика довольно основательно вплетена в сюжет ДС, который начинается кончиной мадам Петуховой, а кончается смертью Бендера и метафорой "пронзенной навылет волчицы" в лице Воробьянинова. Эти крайние координаты человеческого бытия заданы уже в первой фразе романа: "В уездном городе N было так много парикмахерских заведений и бюро похоронных процессий, что, казалось, жители рождаются лишь затем, чтобы побриться, остричься, освежить голову вежеталем и сразу же умереть". Теми же вопросами рождения, жизненного пути и смерти ведает по роду службы главный герой, а письменный стол его походит на надгробную плиту. Красиво, вполне в духе всех прочих симметрий и символов ДС/ЗТ, то обстоятельство, что его антагонист, будучи священником, формально выполняет те же функции в "теневом" истэблишменте первого романа, что и Воробьянинов — в мире официальном, советском. Здесь же появляются фигуры цирюльника и гробовщика, традиционных раздатчиков парадоксов о жизни, возрасте, смерти. Вопрос о смысле жизни возникает в конце второго романа, где Бендер обращается с ним, хотя и тщетно, к своевременно оказавшемуся в Москве индийскому философу — типичному персонажу из категории отшельников, мудрецов, потусторонних наставников, духов предков и т. п.
Можно еще долго перечислять места ДС/ЗТ, где эта вечная тема, равно как и другие экзистенциальные понятия, служит для иронического возвышения тривиального. Вмешательство землетрясения в дела героев комментируется в духе оппозиции природы и цивилизации: "...пощаженный первым толчком землетрясения и развороченный людьми гамбсовский стул...". Мотив "судьбы" в сопровождении поэтических фигур вводится в критические для героев моменты: "Над городом явственно послышался канифольный скрип колеса Фортуны"; "...судьба играет человеком, а человек играет на трубе" [ДС 39; ЗТ 20 и 23]. Линия Козлевича прочно связана с Богом, греховностью и святостью; линия Лоханкина — с "великой сермяжной правдой", духовной драмой и преображением и т. п.
(б) Сюжет как эмблема. Связь действия ДС/ЗТ с общими мировыми категориями имплицитно присутствует и в форме сюжета — с его подчас обнаженной схематичностью, подчеркнутыми преувеличениями и заострениями, с виртуозными совпадениями и согласованиями многочисленных линий, заставляющими воспринимать действие романа как идеограмму с философским подтекстом, как род притчи или эмблемы с иронико-пародийными коннотациями.
Необычная для русской прозы (см. "На Запад!" Льва Лунца) остросюжетность романов Ильфа и Петрова, насыщенность их классической (и не в последнюю очередь западной) композиционной техникой — вполне естественное проявление космополитической одесской эстетики с ее культом всякого рода движущихся, летающих и универсальных машин; ведь и сюжет, в конечном счете, не что иное как машина, и притом одна из наиболее мощных по своим потенциям. В ДС/ЗТ эта остросюжетность доведена до крайности: все здесь настолько хорошо скоординировано, настолько приведено в симметричный вид, что наводит на мысль не только о сюжете как совершенной машине, но и об особых свойствах изображенной действительности — о какой-то высшей целесообразности и взаимосвязи, о едином замысле, которому соподчинены маленькие герои и большой мир. Высокая степень событийного согласования усиливает то ощущение единства и слаженности мира, его соразмерности кругу героев, которое создается пространственными средствами. Бросается в глаза, например, синхронизация событий, происходящих в разных линиях сюжета: "В тот день, когда Адам Казимирович собрался впервые вывезти свое детище в свет... В Москву прибыли сто двадцать маленьких черных, похожих на браунинги, таксомоторов „рено"" [ЗТ 3]. В конце первой части первого романа отбытие героев из Старгорода в Москву совпадает с одновременным завершением нескольких сюжетов из старгородской жизни [см. ДС 14//26]. В одной из кульминационных точек второго романа неудача постигает героев на всех фронтах: Корей-ко бежит, квартира сгорает, контора арестована, деньги в банке кончились, затея Паниковского с гирями, параллельная основному поиску, кончается конфузом — и всё одновременно!
Принцип преувеличенной типизации, "округления" действительности, определяющий столь многое в предметно-образном плане романов (см. раздел 4), повторяется в сюжетном и композиционном измерении — в виде гипертрофийной закругленности, взаимопригонки всего, что происходит. Знаменательно в этом смысле пристрастие соавторов к кольцеобразным построениям (примеры см. ЗТ 1//32, сноска 2).
В разработке сюжета авторы тяготеют к парадоксу — по этому принципу построены, в частности, такие эпизоды, как Козлевич и растратчики, Козлевич и ксендзы, история зицпредседателя Фунта, Балаганов и пятьдесят тысяч и т. п. Но ведь парадокс есть известная форма популярного философствования, присутствие которого усиливает ироническую квазиглубокомысленную окраску всего повествования.
(в) Густота символов. Большую роль в иронической амплификации смысла играет всевозможная символика, переполняющая оба романа. Нарочитая встречаемость традиционно символических объектов придает действию сходство то с театром, то с притчей или мифом.
В центре фабулы стоит мотив "странствия" и "дороги", уже упоминавшийся в связи с простором и мировым ландшафтом, радостью жизни, авантюрностью и т. п. Но он одновременно является одним из центральных мифологических мотивов[57], а также хрестоматийным символом судьбы и жизненного пути, и эти мифо-метафорические значения иногда выступают в незамаскированном виде, как, например, в сцене на перекрестке трех дорог, ведущих в индустриальную, колхозную и нэповскую Россию, где Бендер и его спутники останавливаются наподобие былинных богатырей [ЗТ 25]. Образ дороги занимает особенно видное место во втором романе: все действие ЗТ протекает под знаком пути, с постепенным повышением ранга средств передвижения. Роман открывается "одой пешему ходу", затем герои путешествуют на автомобиле и наблюдают автопробег, а последняя часть представляет собой апофеоз железной дороги: Бендер едет на великолепном литерном поезде, направляясь на открытие Турксиба, символизирующего путь в новую жизнь. Мотив странствия и дороги обслуживается символами второго порядка (астролябия в ДС, компас-брелок в ЗТ, корабельные метафоры в описаниях "Антилопы" и т. п.).
В передвижениях героев выделяются как особо знаменательные мотивы "входа" и "выхода", а также "границы", "вокзала", "двери", "порога", "крыльца", "ворот" и т. п., весьма типичные для мифологических сюжетов со странствиями[58]. Примеры можно найти едва ли не на каждой странице: это момент въезда антилоповцев в Черноморск; церемониал приветствий и прощаний при переходах границы; встречи Бендера с Безенчуком и Балагановым на вокзалах; двери в доме собеса; отступление о склонности московских бюрократов запирать двери; сцена перед дверьми костела и мн. др. [ДС 8; ДС 28; ДС 30; ЗТ 9; ЗТ 17; ЗТ 33; ЗТ 36].
Среди других символов широко используется архетипическая оппозиция "верха/низа", оформляющая разного рода моменты в судьбе и отношениях героев. В сцене диспута между Бендером и ксендзами из-за Козлевича шофер "Антилопы" стоит на высокой паперти костела, а затем спускается вниз и падает в объятия друзей [ЗТ 17]. Разоблачение и провал сопровождаются спуском с возвышения на землю: Бендер спрыгивает с трибуны в сцене автопробега, Корейко на Турксибе сходит с трибуны вниз к Бендеру [ЗТ 7; ЗТ 29]. Полное поражение может символизироваться позой "простертости", в которой Остап оказывается дважды: после бегства Корейко (на носилках, во время газовой тревоги; там же спуск под землю в газоубежище) и после схватки с румынскими пограничниками [ЗТ 23; ЗТ 36]. Наоборот, улучшение знаменуется подъемом: в Тифлисе, вырвав деньги у Кислярского, герои поднимаются по канатной дороге на гору Давида, "к звездам" [ДС 39]. Движение вверх и вниз часто оформляется не менее древним знаком "лестницы", выгодно сочетающей символические функции (традиционная метафора для всякого рода эволюции, прогресса) с композиционными (мотивировка градаций, например, при чьем-то постепенном появлении, приближении[59]). На лестнице развертываются сцена с голым инженером и конфликт Остапа с Изнуренковым из-за уносимого стула; по лестнице сбегает к Волге Остап, спасаясь от шахматистов [ДС 25; ДС 26; ДС 34]. По лестнице пролегает трудный путь ответственного работника к своему кабинету; работа кинофабрики представлена как бег по лестницам [ЗТ 18; ЗТ 24].
Поэтический мир, в столь большой степени полагающийся на символы, не может обойтись без мотива "огня", и последний действительно фигурирует на самом видном месте ЗТ, в сцене пожара в коммунальной квартире, входящего, в свою очередь, в комплексную катастрофу — крах всего первого тура погони Бендера за миллионером[60]. Стихия огня возникает также во время автопробега ("огненный столп" разведенного Паниковским костра), в рассуждениях геркулесовского швейцара о кремации [ЗТ 4] и в других местах. Подробный анализ "огня" и смежных мотивов содержится в работе М. Ка-ганской и 3. Бар-Селла, предлагающей — хотя и не без сенсационности, как некое открытие тайного смысла романов — инфернально-демонологическую интерпретацию многих моментов ДС/ЗТ.
Мизансцена у Ильфа и Петрова тяготеет к обнаженному геометризму, что также способствует полусерьезной символико-философской ауре всего происходящего. Заметно, например, пристрастие авторов к фигуре "круга", особо отмеченной в мифологических текстах[61]: "Остап описал вокруг потерпевших крушение круг"; "Пассажиры уже уселись в кружок у самой дороги..."; "...старик... побежал по тропинке вокруг дома... завершил свой круг и снова появился у крыльца" [ДС 34; ЗТ 6; ЗТ 8]. Этим кругам вторят многочисленные кольцеобразные построения в композиционном строении романа.
Наконец, в обоих романах довольно велика роль "числа", числовой символики, в особенности всякого рода круглых, ровных, магических и знаменательных цифр, иногда даваемых в открытой связи с тем или иным фольклорно-мифологическим мотивом: первый черноморец, первый верблюд, первая юрта, первый казах [ЗТ 9; ЗТ 27], три дня плавания, трое детей лейтенанта Шмидта, три дороги, три богатыря, семь братьев-богатырей в "Геркулесе" [ДС 33; ЗТ 1; ЗТ 25; ЗТ 11]. Герои ищут двенадцать стульев; Воронья слободка загорается в двенадцать часов ночи, подожженная с шести концов; Бендер входит в квартиру Корейко в полночь [ЗТ 21—22]. Знаменательны самые годы действия обоих романов (1927 — десятилетие революции, 1930 — "год великого перелома", коллективизация, XVI-й партсъезд).
В центре числовой эмблематики ДС/ЗТ находится бендеровский "один миллион рублей", сила которого именно в его единственности (сведение к единичному объекту типично для символических изображений, как и для мифов). Один миллион — хрестоматийное воплощение богатства, цифра, удобная для демонстраций, экспериментов, максим. Неудивительно, что эта классическая сумма всячески оберегается от раздробления, от размена. Характерно уже то, что Бендер оценивает досье Корейко ровно в один миллион: ведь он мог бы спросить с подпольного коммерсанта и больше. Отдавая деньги, Корейко хочет вычесть десять тысяч в счет ограбления на морском берегу, но перфекционист и эстет Бендер не принимает идеи некруглого миллиона [ЗТ 30]. И позже, несмотря на траты, миллион практически остается неразменным: Бендер сохраняет его в целости до конца романа. "Остап каждый день считал свой миллион, и все был миллион без какой-то мелочи... Если не считать пятидесяти тысяч Балаганова, которые не принесли ему счастья, миллион был на месте". Вскоре после этого Бендер демонстрирует свое богатство студентам в вагоне, по-прежнему в качестве "одного миллиона", и на шутку "мало" отвечает, что один миллион его устраивает [ЗТ 32—34]. Терминология эта остается в силе и после конверсии денег в драгоценности: "Остап боролся за свой миллион, как гладиатор" [ЗТ 36]. Проводя в последней части романа идею бесполезности денег, соавторы придают им наглядную и провербиальную форму (аналогичную функцию выполняет банкнота в миллион фунтов в известном рассказе М. Твена, см. ЗТ 32//8). Зрительная вещественность и цельность миллиона подчеркивается наличием облекающего контейнера — мешка, чемодана (в старых комедиях о скупых сходную роль играют горшки и шкатулки). Размен миллиона в последней главе романа на множество разнокалиберных вещей есть уже первый шаг к его утрате.