II. Лини Виванти
II. Лини Виванти
Последняя часть этого романа разыгралась на Lago Maggiore в синий, жаркий, отягченный ароматами день, какой бывает только на юге. Как сейчас вижу лазурное озеро, узкую дорожку, окаймленную кипарисами, и белую мраморную виллу с розами за резной решеткой. И на калитке надпись золотыми буквами: Villa Vivanti.
Но, быть может, лучше начать сначала, с того московского зимнего дня, когда я в первый раз увидела у знакомых маленькую книжечку в красной коже и, открыв ее, прочла: Lirica. Annie Vivanti. Я не знала итальянского языка, но мне так понравились и мягкая кожа, и эти изящные странички с мелконапечатанными строчками стихов, что я не сразу выпустила ее из рук. Как странно, что почти все понятно!
Кажется, маленькое усилие, и глаза откроются на смысл каждого слова…
«Io sono tanto stanca di lottare…»[54] Так мелодичны были слова, и имя автора, и сама книжечка, что я попросила ее себе на несколько дней.
«Это малоизвестная итальянская поэтесса, — мне привезли ее из-за границы. Хотите, я вам переведу что-нибудь?» — предложила хозяйка.
Я отказалась, чувствуя, что ревную эту Анну, не хочу, чтоб чужая мысль и чужое объяснение прикасалось к ней. «Я сама все пойму — кто она и какая», — думала я, унося книжечку с собой.
Что-то тянуло к ней неодолимо, и в последующие дни я напрасно пыталась забыть ее. Дразнила тайна непонятного языка, тайна ее самой, неведомой никому поэтессы, и эти отдельные чарующие строчки, доходившие до сознания:
«Quando saro partita — piangerai!..»[55]
Чувство оскорбленного самолюбия встало во мне. Женщина, другая женщина, переживает что-то, волнуется о чем-то рядом со мной, влечет меня к себе, и я не могу ее понять! Я решила добиться.
С лексиконом и маленькой итальянской грамматикой начала я учиться прямо по этой книжечке, и каждый день наградой было одно прочтенное, понятое стихотворение.
Медленно разбирала я предисловие Кардуччи, из которого вставал милый, удивительный образ девушки-подростка с горячей, смелой, безудержной душой.
Все в ней было так непохоже на мою жизнь: ее сверкающий смех и шутки, и цыганская кочевая жизнь, резкие переходы настроения, и воспевание молодости и радостей жизни — и прежде всего… своей красоты! О, как она умела говорить о своих черных кудрях, о гибкости стана, о синих глазах…
В первый раз от нее я узнала, что нестыдно любоваться собой, требовать к себе восхищения и ласки… Это была моя первая подруга, открывшая мне столько нового. Я удивлялась, поклонялась ей, пыталась сначала противопоставлять свою серьезность, свой унылый взгляд на жизнь ее беззастенчивой веселости и дерзанию, но она была сильней меня. Я почти ощущала реально теплоту ее смуглых нежных рук, видела ее глаза, смеющиеся мне в ответ, сверкающие белые зубы и — сдавалась… Она открыла мне тайну женского обаяния и тайну своей родной речи, в которой каждое слово еще не утратило для меня аромата первого постижения, и самый звук переливал живыми красками и не обратился еще в алгебраический знак. Так празднично было в этом языке — пленительном и ленивом, — что мне казалось невозможным говорить на нем в будни или о будничных вещах.
По мере того, как я все легче понимала стихи, моя влюбленность в Анни росла, и я уже не пыталась критиковать, восхищенно следила за капризами ее чувства. Вот она врывается в комнату, где сидит за книгами влюбленный в нее школьник, и изливает на него поток брызжущего веселья. (Vuoi tu[56]): «Пойдем! В комнате душно… Брось их, к чему ненужные науки! Я сама научу тебя всему. Глядя в мои синие глаза, ты будешь изучать астрономию… Что касается арифметики — мы будем вести счет нашим поцелуям… О, пойдем! Дадим волю молодости! Пусть солнце жжет, и ветер обвивает нас…»
А вот другому, любящему ее, она заявляет с безжалостной откровенностью: «Скоро моя любовь к тебе пройдет, и я вернусь к своей бродячей жизни, невозмутимо беспечная, радуясь, что могу забыть тебя… Скоро моя любовь пройдет, и, встретив тебя — я пройду мимо тебя с легким сердцем и блестящими глазами, не кланяясь тебе… Любить сегодня, забыть завтра — вот мой удел!..» (Fra росо[57]).
Эти и подобные строки на певучем новом языке чаровали меня. Быть такой! Отчего я так поздно встретила и полюбила ее? Отчего я не знала до сих пор, что бывает так, что можно быть такой?
Но, кроме порхающей непостоянной женской влюбленности, она учила меня и страсти — мрачным, горестным ощущениям, радости и мести, готовности на гибель и смерть.
Ее краткое, сильное стихотворение «Appuntamento» (Свидание) с отрывочным ритмом, звучащим мрачно и отчетливо, как первые удары взволнованного сердца, сразу подчинило меня себе: «Я жду его — тревожная. Он придет — безмолвный, с своим прекрасным и бледным лицом и жестокой сверкающей улыбкой. Придет. Я жду. И думаю о моей сестре, о моей бедной, робкой, влюбленной в него сестре, об ее тихом голосе, кротком взгляде и бледном лице… Он смеялся. Она лежала в моих объятиях в предсмертной агонии, но я поверх ее русых волос смотрела на него — и не плакала. Он меня любит. И ужасно, ужасно! Во мне горит страстное, преступное желание… Вот почему я здесь. А в кармане моем — каталанский нож!»
Этот coltello catalano заставлял меня трепетать каждый раз. Близость смерти и объятий, умиления и жестокости напоминали мне Кармен, но насколько понятней и углубленней встал передо мной теперь ее образ! Я выучила это стихотворение наизусть и по вечерам, запершись в спальне, надевала пеструю короткую юбку, обматывала голову ярким шарфом и, сжимая в руке маленький костяной нож, медленно и взволнованно произносила стихи, прислушиваясь к своему голосу, ловя в нем трагические переливы и шепот страсти, которой я еще не знала в себе. Как радостно быть такой! И я знала, что могу убить и любить, и предать, и ходила среди близких с таинственным вызывающим видом, презирая в душе тусклую мораль и добродетель, и книги, и логику, и безопасность их жизни. Кто из них знал, что во мне течет южная кровь, что на шее у меня звенят монисты, что я обречена на безумное, что все мое подчинение только «пока», и я завтра же, быть может, убегу с цыганским табором или встречным бандитом!..
Иногда я приближала лицо к зеркалу и всматривалась в свои черты: можно ли с таким обыкновенным лицом быть безумной? Но я недолго останавливалась мыслями на себе, — в сущности, это неважно! Она все сделает и переживет за меня — она, избранная мною подруга! О, если б увидеть ее на миг!
* * *
И вот, после этой странной, страстной зимы, проведенной в тайной дружбе с Анни, наступило лето, к концу которого мы неожиданно совершили путешествие в Швейцарию. И уже перед возвращением в Россию, озябнув среди дождливых, еловых вершин, — на два дня решили спуститься на юг, к ближайшему итальянскому озеру, чтоб еще раз увидеть солнце и цветы. Это было Locarno. Другой мир, благоуханный, где с надвинувшихся над тихим озером гор вода просачивается сквозь скалы и долго висит на них тяжелыми, прозрачными каплями, прежде чем упасть в душистую землю….
На второе утро, идя одна по береговой тропинке, я увидела белую виллу и остановилась с забившимся сердцем, прочтя на ней имя Vivanti. Отошедшая, замолкшая на время любовь вспыхнула, зажглась с новой силой. Конечно, это невероятно, невозможно, это — случайное совпадение, быть может, Виванти такое же распространенное имя, как у нас Ивановы… Ну, а вдруг… Можно ли пройти мимо? Прощу ли я себе потом? Если не она сама — может быть, ее родные; если я не увижу ее, то, может быть, ее портрет? И пока я думала, рука уже открыла калитку, и передо мной была усыпанная гравием дорожка, ведущая к лестнице, по бокам которой белели статуи. Я сумасшедшая? Но ведь недаром я избрала ее и имею на нее право… Через минуту я звонила у дверей.
Открыл мне высокий господин в бархатной тужурке с довольно красивым и, как мне показалось, неприятным, изношенным лицом. Только тут я поняла свою нелепость, и на его вопросительный, удивленный взгляд, смущаясь и чувствуя, как краска заливает лицо, шею и лоб, заговорила что-то по-французски. Он вслушивался, очевидно, плохо понимая, но любезно улыбнулся и жестом пригласил взойти. В прохладной светлой комнате, похожей на мастерскую, я опять, сбиваясь, стала объяснять, что я приезжая русская, горячая поклонница Анни Виванти, и, увидя ее имя на двери, не могла удержаться, чтоб не спросить, не живет ли она здесь.
Он, наконец, понял, и лицо его просияло:
«Annie Vivanti! Oh! Sono il suo fratello»…[58]
У меня вырвался восторженный возглас. Он быстро заговорил по-итальянски, и мне пришлось со стыдом остановить его, так как я, в свою очередь, не могла уследить за его речью. Наконец, с помощью немецкого языка, между нами установилось понимание, и мы сели у окна в плетеные кресла-качалки.
Ее брат! Бывают же сказки в жизни! Привела же меня сюда судьба… Я смотрела на него жадно, впитывая его облик, и теперь мне уже все нравилось в нем — насмешливая складка губ и испитое лицо.
— А она сама… не здесь? — Мне было страшно задать этот вопрос, и почти хотелось, чтоб он ответил отрицательно. Есть предел удачи, счастью, волшебству.
— О… Она в Америке; она два года замужем. — Он рассказал мне судьбу ее и, под влиянием моего волнения, увлекался сам. По странной игре случая, моя Анни вышла замуж за англичанина — представителя холодной рассудочной нации, которая возбуждала ее насмешку в стихах и так мало соответствовала ее темпераменту. Она поселилась с ним в Нью-Йорке, где у него какое-то коммерческое дело, у нее родилась дочь, которой она отдает все свои заботы.
— Пишет она еще?
— С тех пор, как вышла замуж, — только по-английски. Она усвоила язык своей новой родины.
Он встал и достал из шкафа два английских томика.
— Вот ее роман: «The hunt for hapiness»[59] — тут очень реально изображены американские нравы.
— А стихи?
— Стихов она больше не пишет. Есть у нее критические заметки о музыке, об искусстве.
Он достал номер американского журнала.
— У вас, наверно, есть?.. — голос мой сорвался.
— Ее фотография? — он угадал и, смеясь, поднялся с места. — Сейчас принесу. И мужа, и девочку.
Он вышел. Через минуту передо мной лежало несколько карточек, которые я по очереди брала дрожащей рукой и разглядывала их.
Довольно красивое, южное лицо, скорей еврейское…
Больше похожа на светскую даму, чем на девочку-цыганку… Есть сходство с братом…
Я быстро мирилась, принимала этот чужой мне облик, вытесняющий то смутное и дорогое, что создала фантазия. Да, именно такой она должна была быть…
Я выбирала на каждой карточке то, что мне нравилось — вот здесь, наверно, удались ее глаза, а нос и рот не совсем верны, — а тут, вероятно, несвойственное ей выражение… На одном портрете (последнем) она держала на коленях маленькую девочку и с немного аффектированной нежностью прижималась к ней щекой. Муж был типичный англичанин, такой, какие бывают в романах, белокурый, с идеально правильными чертами лица, симметрично расчесанными волосами и холодным, бесстрастным выражением глаз.
Более всего мне понравилась Анни, стоящая у книжного шкафа, во весь рост, в нарядном платье, с вызывающе закинутой головой. Я так настойчиво возвращалась к этому портрету и разглядывала его, что брат предложил мне его на память.
За это время в комнату взошли две дамы и с любопытством смотрели на меня. Он сказал, что это его жена и дочь, и мы обменялись поклонами. По-видимому, они не понимали ни слова из того, что мы говорили, и, улыбаясь, сели в стороне. Надо было уходить.
С портретом в руке я стояла на пороге и благодарила его. Последние слова его были: «Да, да, расскажите у себя в России тем, кто любил поэтессу Vivanti, что она стала образцовой матерью и хозяйкой! (modelle Hausfrau)». Он смеялся и опять показался мне неприятным.
Через несколько минут я опять шла, почти бежала одна по благоухающей озерной дорожке.
Не доходя до своего отеля, вдруг свернула и спустилась к самому озеру, зацепившись за колючую изгородь и разорвав себе платье, и, присев у самой синей влаги, опять развернула портрет. И думала о ее судьбе.
Свершилось что-то важное. Нет прежней Анни. Все, чем она пленила меня, все, не похожее на мою жизнь, — кончилось. Нет неожиданных капризов чувства, тайных свиданий, каталанского ножа, нет восторженного самолюбования и безудержных порывов страсти.
Разумная семейная жизнь, материнство, верность мужу, критические статьи о музыке…
И нет стихов. Иначе и не могло быть. Поэзия была выражением той, другой, угасшей, девической, безрассудной души… И я понимала с мучительной ясностью, что одна я не смогу идти дальше по тому пути, на который она завела меня, что не будет больше ночей, когда я в пестром шарфе влюбленно произносила перед зеркалом праздничные итальянские слова… Недаром угас для нее и этот язык, в котором воплотилось все безумие ее молодости.
И мне нужно пойти по другому пути — никто не оправдает больше так горячо и убедительно право свободы, страсти и красоты, — надо опять жить сурово, ответственно и искать себе другого…
Что-то теплое — слеза ли, или яркое солнце? — помешало мне вдруг смотреть на портрет, застлало на миг глаза.
Вечером в тот день мы ехали с юга в Россию, — и в это утро, мне кажется, совершились похороны моей волшебной дружбы с Анни, моей мечты о неведомой радости торжествующей первобытной женской силы.