О голоде любовном

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О голоде любовном

Предстояло хорошее одинокое утро. Новая книга любимого поэта, тетрадка и хорошо очиненный карандаш лежали на столике около кушетки. Не знала, буду ли читать, писать или просто сидеть тихо, радуясь и сдерживая волну откровений, приливающую к душе, когда вошла Надя С., знакомая барышня, изредка бывающая, совсем ненужная, такая, с которой ничего не случается, всегда с сумкой нотных тетрадей в руках (окончила консерваторию). — Зачем она? Вспомнила тягучие часы в ее обществе и ее всегда рассудительные речи.

Вошла, как всегда, с музыкальной сумкой, но в глазах ее, когда молча здоровалась, почудилась сдавленная боль или усталость, слезы…

Я преодолела досаду, мстила за нарушенный час мой и тоже молчала, ждала.

— Я, может быть, мешаю? Я на минуту, шла мимо. Мне еще рано на урок. Если вам некогда, я посижу в гостиной.

— Нет, ничего, садитесь здесь. — Я подвинулась на кушетке. Она села и сразу, будто только и ждала этого, прижалась головой к моему плечу так, чтоб не видно было лица, и, глядя куда-то вниз, прошептала:

— Расскажите мне что-нибудь!

Есть что-то тяжелое, тяжелее, чем я думала, — такое, чего нельзя сказать, пока душа сжата твердым комком. Смотрю сверху на склонившуюся, темноволосую голову с бедными, старательными завитушками, прижавшуюся к моему плечу.

Отчего нельзя сказать все просто, поскорее!

Как людям не жаль времени? Еще не было сострадания в моей душе. И намеренно равнодушным голосом стала я рассказывать о том, что убит на войне сын моей знакомой — единственный, любимый. Бессознательно выработавшаяся тактика: когда больно — я рассказываю о какой-нибудь еще большей боли… То ли бывает! Жить вообще больно.

Но вдруг она подняла немного голову. — Господи, неужели всегда так будет? Неужели все кончилось?

Что кончилось?

Я уже знала, я с первой минуты, когда она вошла и я увидела лицо ее, знала, что с ней. Но не допускала, не верила, что можно будет назвать настоящим именем, и просто ждала, какое она даст название, во что оденет эту боль. В какой лжи мы живем! И теперь так стало страшно, что она сейчас сойдет с этой точки беспощадной и единственно правдивой и скажет что-нибудь маленькое, случайное, вроде того, что разочаровалась в музыке, что у нее тяжелые условия семейной жизни… Ведь все это будет тоже правда, и эти маленькие правды так легко сплетут опять обманный мир. И чтоб не допустить, ответила ей скорей на главное, как будто оно уже было произнесено:

— Нет, конечно, нет, не всегда будет так. Почему вы подумали, что все кончилось?

И она, радуясь, что можно говорить, не называя и не уклоняясь, прерывисто сказала, что вдруг почувствовала, что ее жизнь так и замкнется… нет далей, нет возможностей… Но мне было мало. И, безжалостная, боясь, что она незаметно подставит другое понятие — уж тут один шаг до бессмысленности жизни вообще, до неверия, — вела я ее назад.

— Это боль по любви? По своему личному? — решилась я.

И радовалась, что она покраснела.

— Может быть, и не это. Может быть, это и не нужно — пыталась она виновато возразить.

— Как не нужно? Это самое нужное! Это сердце жизни — а уж из этого, для этого будет расти все другое!

Я сказала повелительно, сжимая ей руку, и она не защищалась больше и смотрела на меня испуганным обнаженным взглядом.

О, эта тоска по любви, по смерти, такая законная, так целомудренно укрываемая! О, сколько подавленных гордостью слез, пролитых в одиночестве, какой океан темной боли в женских и девичьих сердцах! Это тот же голод по хлебе насущном, так же можно с отчаяния выйти на дорогу и протянуть руку за подаянием. Ведь не о счастье любви молят тысячи женских сердец, истомившихся жаждой, а о любви вообще, о муке любви, но своей, для себя возгоревшейся… И культура, долгая, отрешающая, научила рядить эту жажду в другие одежды, стыдиться ее. Как страшен этот голодный, безликий вопль жизни, когда он прозвучит вдруг первобытно, ничем не прикрытый!

Надя все что-то говорила, смягчала по своей женской привычке к благовидности.

— Все в жизни — и музыка — стало ненужным. Я поняла, что почти не люблю искусство, что оно было бы радостью только как дополнение к другому, своему…

Она думала, что сказала что-то кощунственное, но как несмело это было для моего, негодованием вскипевшего сердца!

— Милая моя! — я уж любила ее за то, что в ней, как в фокусе, преломилось на миг томление мира, жажда души отдать, потерять себя, — вы не стыдитесь, а требуйте любви, взывайте к ней!

— Дни идут, и все то же — и я старею с каждым днем, — и это становится все невозможней… — отвечала она не мне, а своим мыслям, в своем тоне безысходности, и слезы покорные, женские текли, и она не спешила вытирать их.

— Слушайте, неужели — никогда? Не было еще до сих пор, ничего не было?

Она тихо покачала головой, и бледный лик недоуменной, остановившейся судьбы смотрел из ее тоскующих глаз.

— Вы понимаете — это ваше право, право всякого, как на воздух, на солнце, — и это будет!

И взволнованно, сбивчиво стала я рассказывать случаи — один за другим — как любовь приходила поздно, когда уж не ждали, не хотели ее, в такой форме, что не сразу узнавали, что это она, мучительная, к смерти приводящая, но всегда блаженная… Людям кажется иногда со стороны, что уродливы и смешны ее поздние проявления, но это неправда. Все равно, как она приходит и к кому, — лишь бы расплавилось в ней каменеющее сердце.

— Теперешняя жизнь покажется вам невозвратимым покоем, — пророчила я, — но вы будете любить самую боль и не отдалите ее.

— Я знаю, — соглашалась она, — я ведь не о радости тоскую.

И вдруг посмотрела на часы и поднялась. И опять стала светской барышней и улыбнулась мне, скрывая смущение.

— Мне надо на урок. У меня сегодня нервы расстроены. Теперь я успокоилась. Спасибо вам.

Но я-то не успокоилась и не мирилась с таким концом.

Я пошла провожать ее, я не могла выпустить из рук ее душу. Мы шли молча по весеннему сырому бульвару, обходя лужи и детские колясочки навстречу ветру и неведомым таинствам жизни. Так хотелось мне довести ее до самой любви, на руки сдать сладкому безумию, смерти, быть может. Воинственно горело сердце, и уверенность росла.

— Будет, Надя, — все будет! — сказала я, когда мы остановились перед домом, — я знаю, она уже приближается. Мне страшно за вас, но я рада. Уже тень ее упала на ваше лицо. Я вижу эту тень.

Я, правда, видела ее.