II

II

   И св?тъ ее съ улыбкой встр?тилъ;

   Усп?хъ насъ первый окрылилъ;

   Старикъ Державинъ насъ зам?тилъ

 4 И, въ гробъ сходя, благословилъ.

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 8 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

12 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

2 нас… окрылил. Т. е. «дал нам крылья».

3 Державин. Гаврила Державин (1743–1816), первый выдающийся русский поэт. Его знаменитая ода «Бог» (1784), где своеобразно варьируются мотивы, заимствованные у Фридриха Готлиба Клопштока (немецкий поэт, 1748–1803, автор «Мессиады», 1748–73) и Эдуарда Юнга (английский поэт, 1683–1765, автор «Ночных размышлений», 1742–45), относящиеся к тому же периоду оды к Фелице (Екатерине II), а также такие стихотворения 1790-х годов, как «Вельможа» и «Водопад», содержат много превосходных строф, ярких образов, зримых примет талантливости автора. Он интересно экспериментировал с метрикой, нарушая ее, и с ассонансом, — новшества, не оцененные следующим поколением поэтов-ямбофилов пушкинской эпохи. Державин гораздо сильнее повлиял на Тютчева, чем на нашего автора, чья поэтическая манера рано определилась под влиянием Карамзина, Богдановича, Дмитриева, а в особенности Батюшкова и Жуковского.

Сергей Аксаков (1791–1859), очень незначительный писатель, которого так пытались возвести в классики славянофильские кружки, в своих воспоминаниях (1852) пишет, будто в декабре 1815 г. Державин сказал ему, что из мальчика Пушкина вырастет второй Державин. Мемуарист описывает разговор, происходивший почти за полстолетия до того, как он взялся за свои мемуары.

Сам Пушкин со скромностью говорит, что, возможно, он и правда наследник:

Старик Державин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил.

Однако сам Державин завещал лиру не юному Пушкину, а Жуковскому:

Тебе в наследие, Жуковской!

Я ветху лиру отдаю;

А я над бездной гроба скользкой

Уж преклоня чело стою.

И не к Державину, а к Жуковскому обращается юный Пушкин в заключительной строфе своей оды «Воспоминания в Царском Селе» (исторические ассоциации, в восторженном тоне перечисляемые на протяжении 176 строк разной длины ямбом с чередующейся рифмой, — сочинено в 1814 г.), той самой, которая вывела Державина из старческой дремоты. Но обратимся к собственным заметкам Пушкина, помеченным 1830 г. (Сочинения 1936, V, 461):

«Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не забуду. Это было в 1815 году [8 янв.], на публичном экзамене в Лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволовались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцаловать ему руку, руку, написавшую „Водопад“. Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: „Где, братец, здесь нужник?“ Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и веселостию. Держ<авин> был очень стар. Он был <в> мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел, подперши голову рукою. Лицо его было бессмысленно; глаза мутны; губы отвислы; портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он оживился, глаза заблистали; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостию необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочел мои „Воспоминания в Царском Селе“, стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояния души моей: когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина [строка 63], голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом… Не помню, как я кончил свое чтение [он повернулся к Державину, читая заключительные шестнадцать строк, которые обращены к Жуковскому, но могли быть поняты так, что подразумевается Державин], не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…»

Строки, относящиеся к Державину (63–64):

Державин и Петров героям песнь бряцали

Струнами громкозвучных лир.

Василий Петров (1736–99) — третьестепенный сочинитель од, восславлявших военные подвиги.

В ноябре или декабре 1815 г. Пушкин написал сатирическую поэму «Тень Фонвизина» (впервые напечатана в 1936 г., «Временник», вып. 1), в которой он пародирует державинский «Гимн лиро-эпический на прогнание французов из Отечества» (см. строки 231–240) и далее (строки 265–266) восклицает:

Денис! он вечно будет славен

Но, ах, почто так долго жить?

«Денис» — сатирик Фонвизин (см. глава Первая, XVIII, 3 и коммент. к ней), а «он» — старик Державин, который «благословил» нашего поэта менее года тому назад.

5–14 В беловой рукописи есть десять строк, опущенных в окончательном тексте:

   И Дмитрев не был наш хулитель

   И быта русского хранитель

   Скрижаль оставя, нам внимал

 8 И Музу робкую ласкал —

   И ты, глубоко вдохновенный

   Всего прекрасного певец,

   Ты, идол девственных сердец,

12 Не ты ль, пристрастьем увлеченный,

   Не ты ль мне руку подавал

   И к славе чистой призывал.

5 Дмитрев. Ритмически усеченная фамилия Дмитриев. Иван Дмитриев (1760–1837) — очень незначительный стихотворец, скованный в своем творчестве зависимостью от французских «petits po?tes» <«поэтов легкого жанра»>. Помнят его, главным образом, благодаря одной песне («Стонет сизый голубочек…»), одной сатире («Чужой толк»; см. главу Четвертую, XXXIII, 6 и коммент. к ней) и нескольким басням (см. коммент. к главе Седьмой, XXXIV, 1). Единственная его настоящая заслуга в том, что он усовершенствовал и очистил русский поэтический стиль, когда отечественная муза была еще беспомощным младенцем. Сказать он мог еще меньше, чем Жуковский или несчастный Батюшков, а сказанное свидетельствовало о намного более скромном даровании. Он оставил автобиографию — образец живой, ясной прозы.

Веневитинов в письме Шевыреву 28 янв. 1827 г. корит Дмитриева завистливостью: дай, мол, ему возможность — и он всегда готов очернить репутацию Пушкина. Однако в 1818 г. (и об этом поэт вспоминает в II, 5) в письме А. Тургеневу, помеченном 18 сент., Дмитриев назвал молодого Пушкина «прекрасным цветком поэзии, который долго не побледнеет». Вместе с тем он критически отнесся к «Руслану и Людмиле»: «Я нахожу в нем очень много блестящей поэзии, легкости в рассказе: но жаль, что часто впадает в бюрлеск, и еще больше жаль, что не поставил в эпиграфе известный стих [Пирона] с легкою переменою: „La m?re en d?fendra la lecture ? sa fille“» <«Мать запретит дочери читать ее»> (письмо Вяземскому 20 окт.).

Интересны случаи, когда, обращаясь к тому или иному автору, Пушкин прибегает к приемам, пародирующим стиль этого автора. Но еще интереснее, когда пародируемая фраза взята из русского перевода французской версии английского текста, так что пушкинский пастиш (который нам надлежит передать по-английски) оказывается на тройном удалении от образца! Как в подобной ситуации поступить переводчику? Строка о Дмитриеве читается:

И Дмитрев не был наш хулитель…

Теперь, если мы возьмем бесцветные александрийские двустишия, которыми Дмитриев передает Поупа, «Послание к доктору Арбутноту» (1734–35), то обнаружим, что образцом для этой строки Пушкина послужил второй полустих строки 176 у Дмитриева:

Конгрев меня хвалил, Свифт не был мой хулитель…

Не знавший английского Дмитриев воспользовался французским переводом Поупа (вероятно, переводом Лапорта), и вот отчего Контрив назван Конгревом (Дмитриев мысленно рифмует с «gr?ve» — «песчаный брег»). Обратившись непосредственно к Поупу, мы установим, что строка Дмитриева — парафраз строки 138 Поупа:

И Контрив любил мои шалости, и Свифт их тоже терпел…

Однако Пушкин в «ЕО», глава Восьмая, II, 5 размышляет не о Поупе, не о Лапорте, а о Дмитриеве, так что я нахожу необходимым в точном английском переводе оставить «хулитель», не поддавшись очень большому соблазну передать пушкинский стих так:

И Дмитриев тоже шалости мои терпел…

6 быта русского хранитель. Имеется в виду Николай Карамзин (1766–1826). Пушкин близко с ним сошелся в 1818–20 гг., ценя его, главным образом, как реформатора языка и как историка России. Карамзинские «Письма русского путешественника» (1792), описание его поездки по странам Западной Европы, имели громадное воздействие на поколение, предшествующее пушкинскому. Как прозаик Карамзин не многого стоит. Его называли русским Стерном; однако чопорное, блеклое повествование Карамзина — прямая противоположность богатому, скабрезному, блещущему фантазией, великолепному стилю английского поэта в прозе. Стерн дошел в Россию во французских переводах и подражаниях, его считали сентименталистом, каковым как раз и являлся Карамзин — осознанно. Отличаясь, подобно другим русским и французским писателям того времени, блистательным отсутствием оригинальности, Карамзин в своих повестях не мог создать ничего, что не выглядело бы подражанием. Его повесть «Бедная Лиза» (1792), тем не менее, была очень популярна. Лиза, юная крестьянская девушка, живущая с матерью-старушкой в хижине (остается гадать, каким образом болезненные, совсем беспомощные старушки в европейских слезоточивых повестях умудрялись растить детей), становится жертвой соблазнителя, распущенного аристократа с комедийным именем Эраст; дело происходит у залитого лунным светом пруда в предместье Москвы. Больше об этой повести сказать, пожалуй, нечего, за вычетом того, что она обнаруживает некоторые новые и тонкие стилистические оттенки.

Пленительные, изящные, но редко теперь вспоминаемые стихотворения Карамзина («Мои безделки», 1794), за которыми год спустя последовали «И мои безделки» его друга Дмитриева, в художественном отношении стоят выше карамзинской прозы.

В своей поистине замечательной реформе русского литературного языка Карамзин последовательно изгонял тяжеловесные церковнославянские и германские конструкции (своей цветистостью, претенциозностью и помпезностью напоминающие высокопарные латинизмы, которые засоряли европейские языки на ранней стадии их истории); он положил конец инверсиям, громоздким составным словам, монструозным предлогам и союзам, введя более легкий синтаксис, галльскую точность фразы и простые, естественно звучащие неологизмы, строго отвечающие семантическим нуждам — как романтическим, так и реалистическим, — в свою столь озабоченную стилем эпоху. Не только его верные приверженцы Жуковский и Батюшков, но и эклектичный Пушкин и чуравшийся нововведений Тютчев остаются в вечном долгу перед ним. Пусть стиль, насаждаемый Карамзиным, вызывает ассоциации с благовоспитанным господином, обитающим в комнатах с натертыми до блеска полами и окнами, которые смотрят на парк в стиле Ленотра, с укрощенными фонтанами и аккуратным газоном, все равно невозможно оспаривать, что через эти французские окна, поверх сада с подстриженными деревьями проникал здоровый дух русской сельской местности. Впрочем, не Карамзин, а Крылов (и вслед за ним Грибоедов) первым сделал земной, разговорный русский язык истинно литературным языком, совершенно органично соединив его с поэтическими формами, утвердившимися после карамзинской реформы.

Здесь не место говорить о том, насколько ценными были исторические концепции Карамзина. Его «История государства Российского» явилась откровением для покоренной ею публики. Первое издание, включавшее первые восемь томов, появилось 1 февр. 1818 г., и за месяц был распродан весь тираж — три тысячи экземпляров. Французский перевод, выполненный двумя работавшими в России преподавателями-французами (Ст. Тома и А. Жоффре), начал выходить в Париже уже в 1819 г.

Карамзин также автор одной из лучших русских эпиграмм (31 дек. 1797 г.):

Что наша жизнь? Роман. — Кто автор? Аноним.

Читаем по складам, смеемся, плачем… спим.

А играя в буриме (требовалось составить строку, используя рифму, предложенную Дмитриевым), Карамзин сделал в 1799 г. (год рождения Пушкина) такое новогоднее предсказание:

Чтоб все сие воспеть, родится вновь — Пиндар.

9–14 И ты, глубоко вдохновенный. Речь идет о Василии Жуковском (1783–1852), пожизненном друге Пушкина, осторожном посреднике при столкновениях нашего поэта с правительством и его добродушном наставнике в вопросах просодии и поэтического стиля. Жуковский обладал выразительным и тонким инструментом, который сам настроил, однако беда в том, что ему было очень мало что сказать. Вот отчего он постоянно искал для себя темы у немецких и английских поэтов. Его переложения поэзии других стран, в сущности, не переводы, а талантливые переделки — замечательно мелодичные, захватывающие, особенно в тех случаях, когда читатель не знает оригинала. В лучшем из им написанного Жуковский умеет передать своему читателю то наслаждение, которое он сам явно испытывал, отыскивая и находя в молодом языке нужную форму, посредством которой его стих становился ему послушен, когда происходило очередное перевоплощение. Главные же его недостатки проистекают из постоянного стремления упрощать свой текст, лишать его примет локальной характерности (метод, общепринятый у французских переводчиков в ту пору) и заменять любую грубую, редкостную особенность, благочестивой обобщенностью. Небесполезно сопоставить, например, «Замок Смальгольм» Жуковского (1822) с «Ивановым вечером» Вальтера Скотта, явившимся для этой баллады образцом. Становится очевидно, что специфические подробности баллады Скотта раз за разом нейтрализуются. Упомянутые в строфе III «стальные блюда лат» и «ремни, как своды» становятся у Жуковского просто «железной броней»; прекрасную, на одном дыхании выговариваемую строку о паже (VII, «His name was English Will») он опускает совсем; где у Скотта «выпь» — у Жуковского «филин»; красочное описание плюмажа, щита и шлема сэра Ричарда заменено очень примитивным и банальным гербом и т. д.; но, с другой стороны, в русском тексте присутствует некоторое более изысканное дуновение тайны; довольно прямолинейная история неверной супруги, воссоздаваемая Скоттом, под пером Жуковского приобретает более романтическое и патетичное звучание, и что особенно замечательно, по всему тексту у него отмечаются чудесные, необычные созвучия, так как слова подобраны скупо, строка упруга, а мелодично транслитерированные имена и названия — Бротерстон, Дуглас, Кольдингам, Эльдон — органично вписываются в русский ритм и рифмы. Есть примеры превосходной звуковой оркестровки, как в строке «С Анкрамморских кровавых полей» (заключительная строка строфы XXXV, которая как бы перекликается с первой строкой XXXV строфы у Скотта: «The Ancram moore is red with gore»), и всем этим компенсируются потери в ритмике. Метрическая оригинальность стихов Скотта, в которых, говоря профессиональными терминами, строки неправильного анапеста смешаны с ямбами, Жуковским передана посредством чередования строк правильного четырехстопного анапеста и правильного трехстопного анапеста, тогда как типично балладный ритм Скотта требует более или менее строго выдерживаемого анапеста (иногда и откровенного ямба) четырехударных строк, чередующихся с трехударными ямбическими (иногда это полуанапест) строками. Жуковский сохраняет мужскую вариативную рифму и передает некоторые аллитерации и ассонансы внутри строки. С Пушкиным Жуковский познакомился через несколько месяцев после знаменитого лицейского экзамена, на котором присутствовал Державин. В письме Вяземскому к 19 сент. 1815 г. Жуковский пишет: «Я сделал еще приятное знакомство! С нашим молодым чудотворцем Пушкиным. Я был у него на минуту в Сарском Селе. Милое, живое творение!.. Это надежда нашей словесности».

Портрет Жуковского 1820 г., литография Э. Эстеррейха, — заключенное в овальную рамку очаровательное лицо молодого поэта с меланхоличным и проницательным выражением, которое создают глаза и абрис губ. Под этой рамкой Жуковский, преподнося Пушкину копию портрета, написал: «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму Руслан и Людмила. 1820 марта 26 Великая пятница».

В пятистрочной надписи «К портрету Жуковского» (имеется в виду более ранний портрет работы Петра Соколова, воспроизведенный в «Вестнике Европы», 1817), отдавая заслуженную дань чарующей мелодии стихотворений своего друга, Пушкин в конце 1817 или начале 1818 г. говорит (строки 1–2):

Его стихов пленительная сладость

Пройдет веков завистливую даль…

(Кстати, «пленительная сладость» встречается и у миссис Радклиф в «Романе в лесу» [1791], гл. 1: «Черты ее [Аделины]… от перенесенных страданий приобрели пленительную сладость». Впрочем, Пушкин шел от общепринятой формулы его времени — douceur captivante).

*

Еще в 1816 г. в посвященном Жуковскому стихотворении из 122 строк шестистопным ямбом (начинающемся: «Благослови, поэт…» — с оставляющим комическое впечатление созвучием формуле русского церковного ритуала: «Благослови, владыко») Пушкин упомянул всех трех поэтов, названных в «ЕО», глава Восьмая, II, причем примерно в таких же сочетаниях; Дмитриев «слабый дар с улыбкой похвалил», Державин «в слезах обнял меня дрожащею рукой», а Жуковский «мне руку дал в завет любви священной».